У меня сохранилось много писем Лунина, на французском языке. Начиная с почерка, крепкого, четкого, сильного, эти письма врезываются в память, как что-то совершенно необыкновенное; сила духа, ясность мышления и точность выражения ставят его в совсем исключительное положение, не только выдвигая его в рядах современников, но вынося его за пределы своего времени. У меня была целая тетрадочка, исписанная его рукой; это была копия с его знаменитых писем сестре, тех самых писем, из-за которых последовало ему предписание на целый год прекратить всякую переписку "за неуместные рассуждения и самохвальство", В этих письмах, каждое из которых представляет в сжатой форме рассуждение философского характера, он касается самых существенных вопросов народной и государственной жизни: образ правления, судопроизводство, свобода верования, народное образование и т. д. Трудно передать впечатление, но скажу, что из "глубины сибирских руд" на расстоянии полустолетия он подает руку Владимиру Соловьёву.
Среди этих философских рассуждений, {102} одно письмо, как небольшой рассказ. Прогулка по лесу, вдвоем, "с нею"; с первых слов видно, что это Мария Николаевна. Вдруг согбенная старушка что-то ищет на земле; оказывается, - траву, чтобы сделать настойку для больного грудью сына. "Она" предлагает старушке следовать за собой, она даст ей хорошего целебного питья. И здесь - сравнение: как Агарь в пустыне нашла ангела, который указал ей на источник воды для умиравшего от жажды сына, так эта старушка нашла в ней ангела для утешения страданий своего сына. Вот и все. Но с каким мастерством это рассказано, и какое впечатление от этой картинки, вложенной между философских рассуждений. Припоминаю слова Листа по поводу средней части сонаты Quasi una fantasia: "Une fleur entre deux abimes" (цветок между двух бездн).
Как все люди высокого духа, он обладал юмором, который никогда не покидал его. Когда ему прочитали приговор о ссылке "на вечность", он фыркнул: "хороша вечность, - мне уже за пятьдесят лет". Когда генерал-губернатор в Финляндии, осматривая крепость, в которой он сидел под сырыми, потными сводами, спросил, не нуждается ли он в чем-нибудь, он ответил, что ни в чем не нуждается, кроме зонтика. Редкий из товарищей пользовался таким уважением в среде сосланных. В 1820 году он состоял адъютантом при Великом Князе Константине Павловиче в Варшаве. Великий Князь, который искренно его любил, узнав о причастности его к заговору, вручил ему заграничный паспорт, чтобы дать ему возможность спастись. Лунин возвратил паспорт, сказав: "Я разделяю их убеждения, разделю и наказание".
Из мрака Акатуйского острога он писал в Урик {103} несколько раз. В одном письме к Марии Николаевне он говорит: "Раз вы так добры, спрашиваете, не нужно ли мне чего из оставшихся у вас моих вещей, то прошу вас прислать мне мои часы: очень мне тяжело в бессонные ночи острожного заключения не знать, который час". Два письма к моему отцу по-английски, - он давал ему уроки английского языка, - распоряжения насчет своих охотничьих вещей и запрос о здоровье его охотничьих собак; одна звалась Дианой, а как другая, не помню...
"Могила его, говорит Сергей Григорьевич в "Записках", должна быть близка сердцу каждого русского". Эта могила с очень красивой решеткой, составленной из 7 лучей, расходящихся от креста, была подновлена в восьмидесятых годах стараниями и на средства моего отца. У меня было два портрета Михаила Сергеевича Лунина собственной работы; на задней стороне одного из них - внутренность острожного двора.
Понемногу центр тяжести житейских интересов нашей Урикской колонии стал перемещаться в сторону города. Понемногу и с большим трудом жены получили право жить в Иркутске, мужьям разрешено их навещать два раза в неделю, а потом и вовсе переехать в город. Княгиня Волконская получила такое разрешение только в 1845 г.
На первых порах было трудно. Разрешение на въезд в город, полученное из Петербурга, не нравилось местному начальству; оно с трудом приспособлялось к этому вкрапливанию государственных преступников в среду иркутских обывателей. Случались ложные положения. Однажды Мария Николаевна, желая доставить развлечение своей дочке, повела ее в театр {104} (если можно назвать театром тот сарай, в котором давались в то время представления). Через несколько дней появилось распоряжение о запрещении женам государственных преступников посещать общественные места увеселения. Другое распоряжение было вызвано появлением Марии Николаевны на музыкальном вечере в Институте!..
Повторение подобных распоряжений со стороны губернатора Пятницкого стало принимать настолько обидные и оскорбительные формы, что Мария Николаевна однажды написала о том своей сестре Екатерине Николаевне Орловой; та показала письмо брату своего мужа, в то время управляющему III Отделением. Генерал - губернатор Руперт получил строгое предписание делать разницу между государственными преступниками и их женами, которые, добровольно последовав за мужьями, не подлежат строгостям закона. За время изгнания это было первое письмо в таком духе. Но долго еще давала себя знать старая закваска. Еще в 1854 году, значит, за два года до амнистии, княгиня пишет сыну, в то время находившемуся в служебной командировке на Амуре, что приходил в дом сборщик городских повинностей (в то время это называлось "за трубу"), и в книге значилось: "За трубу в доме преступницы Волконской". Рассказывая об этом в письме к сыну, Мария Николаевна прибавляет: "Я никогда не видела твоего отца в таком гневе". Кажется, ни в одной стране не существует такой разницы между душевным складом обывателя и душевным складом представителя исполнительной власти; в особенности низы у нас с трудом осваивались со всяким "новым курсом".
А новый курс начался; он начался с приездом в Иркутск в 1847 году генерал-губернатора Николая Николаевича Муравьева.
Этот редких качеств {105} человек, столь много сделавший для сибирского края, с первых же дней своего вступления в должность проявил себя заступником, покровителем, другом декабристов; он сразу выдвинул их, и если не в гражданском, то в общественном смысле поставил их в то положение, которое им принадлежало в силу высоких качеств образования и воспитания. Он не только принимал декабристов у себя, - он ездил к ним. C домом Волконских у него и его жены (она была родом француженка) установились отношения самой тесной дружбы. Он был восприемник старшего внука Сергея Григорьевича, Сергея Дмитриевича Молчанова; когда в переписке членов семьи декабриста попадается наименование "крестный", это значит генерал-губернатор Муравьев. Он не изменял своего отношения и в своих донесениях в Петербург, и когда зашла речь о принятии на государственную службу сына Сергея Григорьевича, моего отца, он не побоялся, испрашивая на то Высочайшего разрешения, заявить, что просьба заслуживает внимания, так как молодой Волконский, окончивший Иркутскую гимназию с золотой медалью, почерпнул нравственные свои качества в родительском доме.
После этого понятно, что жизнь в тот период, к которому подходим, уже не может представлять ни черт драматизма, ни живописности, которыми отличается предыдущий период. Декабрист становился одним из обывателей, и если в глазах прочих обывателей что-нибудь его отличает, то уже не ореол мученика, а лишь известные гражданские и общественные ограничения. Таков уж обыватель: он готов ставить на пьедестал человека, стоящего вне общества, но он свыкается с ним, как только они встречаются на одном уровне. Если не ошибаюсь, Флобер где-то {106} сказал: "Не прикасайтесь к кумирам, позолота остается на руках". Чувствуется известное опрощение, перемена репертуара, если можно так выразиться: из героической трагедии мы переходим к картинам обывательской драмы. Жизнь большого губернского города с его постоянным напряжением чиновно-общественных мелочей способна засосать всякого.
Прибавить к этому, что декабристы, в течение пятнадцати лет оторванные от всякой общественной и гражданской жизни, вдруг очутились в этом губернском водовороте, - понятно станет, что они кинулись в него с известным упоением. Привыкшие говорить, от природы спорщики, они не могли проходить мимо жизни. Но здесь же попадали в ту томительную двойственность, которую создавало им их положение: они говорили, спорили, одобряли, осуждали, но они не могли ни участвовать, ни влиять, - они были бездейственны. Это вызывало иногда раздражение, иногда упадок сил. В письмах Марии Николаевны встречаются признаки утомления от этого постоянного кипения, наполнявшего жизнь беспричинным и бесцельным беспокойством.