Самый архив в подлиннике и в копии был мною заблаговременно переслан в Академию Наук, а оттуда, заботами Б. Л. Модзалевского, переправлен в Румянцевский же музей.
(ldn-knigi - о Модзалевском см. также - Ираклий Андроников "Записки Литерату-роведа", том I, Москва 1975 г.)
Каждую часть издания я предполагал снабдить предисловием. Первое предисловие вышло в свет с первым томом. В силу обстоятельств, этот первый том будет и последним... Ко второй части ("Заточение") предисловие уже было мною написано. Это был рассказ о первых десяти годах сибирского {12} житья; рассказ, составленный исключительно по письмам княгини Марии Николаевны и вместе с тем дававший духовный ее портрет, как он из этих писем вырисовывается. Но эта работа, - как и все мои бумаги, заметки, письма, примечания и прочий рукописный материал, - была отобрана у меня уездными властями в то время, когда все мое имущество было объявлено народной собственностью. Когда в 1919 г. был послан туда делегат от Охраны Памятников, с тем, чтобы вывезти мои работы, он уже ничего не нашел: "бумаги, отобранные в бывшем доме Волконского, были израсходованы в уборной уездной Чрезвычайной Комиссии" (Из официального донесения.).
Постараюсь на этих страницах по памяти восстановить, сколько могу, но прошу читателя не посетовать за отсутствие ссылок и дат: у меня не осталось ничего. Предвидя возможную пропажу, я снял копию с упомянутого второго предисловия и отдал на хранение одной старушке в уездном городе. Но и это оказалось не достаточно безопасным, - старушка была вынуждена закопать ее в землю. В январе 1921 г. мне привезли эту рукопись в Москву. Когда я развернул ее, у меня в руках она рассыпалась, - это был прах ... Так исчез последний след моей работы. Пока пишу эти строки, передо мной на столе стоят - фотография с одной из комнат, в которых размещался "музей декабристов", портрет княгини Марии Николаевны, миниатюра, изображающая ее мать, и кедровая шишка от сибирского кедра, посаженного мною в парке моего бывшего имения. Вот все, что у меня осталось... Но - память дороже вещей.
{13} Ценность того материала, который судьба предоставила мне в этих бумагах, нельзя назвать чисто исторической, - она гораздо больше в раскрытии бытовой и психологической стороны той удивительной эпохи и тех удивительных людей. Думаю, что для истинных ревнителей прошлого, для тех, кто в прошлом ищет не фактов, а жизни, эта сторона даже ценнее; она ценнее не только по существу, но и по редкости своей.
События достаточно известны, но именно быть и психология людей, при скудости наших семейных архивов, при нерадении, с каким предшествовавшие поколения относились к бумажному наследию отцов, составляют самую дорогую сторону прошлого, тем более дорогую, чем труднее восстановить ее картину. С этой точки зрения наш архив представляет редкую ценность; вряд ли от кого-либо из участников декабрьских событий остался столь обильный и вместе с тем последовательный, почти "непрерывный" материал. И в этом материале не сами события, а как они отражались в умах и сердцах, как люди о них узнавали, передавали друг другу, как страдали, радовались, ссорились, мирились.
Такое событие, как политический заговор, разразившейся военным восстанием в Петербурге 14 декабря 1825 г., со всем, что было им вызвано, не могло не отразиться самым глубоким образом на взаимоотношениях людей. Не говоря о политических убеждениях, оказались затронутыми вопросы общественного и служебного положения, были потрясены условия материального быта, были подвергнуты испытаниям прочность и искренность семейных отношений. Вот в чем истинный интерес нашего архива. Интерес увеличивается тем, что материал сосредоточивается вокруг таких двух центральных фигур, как идеальный, несколько {14} утопичный и не от мира сего декабрист князь Сергей Григорьевич Волконский и романтическая, героическая в красоте своего подвига личность княгини Марии Николаевны.
О декабристах было много исследований, о их женах писали поэты; но ни точность исторического изыскания, ни сила поэтического творчества не создадут этим людям более высокого памятника, чем тот, что вырастает во страниц семейного бытоописания. Ведь самая героическая жизнь состоит из накопления мелочей; и вот эти мелочи, простотой своей и простотой отношения к ним еще более поднимают высокую сторону того, что для писавших было будничной повседневностью. "Какие героини, - говаривала по возвращении из Сибири Александра Ивановна Давыдова, - какие героини! Это поэты из нас сделали героинь, а мы просто поехали за нашими мужьями". Так смотрели они на свой подвиг и не сознавали даже, как этой скромностью возвышали его. (ldn-knigi, см. также - Александр Давыдов "Воспоминания" (1881-1955) 1982г.)
Такова окраска общего духа, которым веет со страниц нашего архива. Повседневность геройства и геройство в повседневности. И редко когда с большей ясностью и более скорбной остротой, чем при разборке этих страниц, пожелтелых и покрытых трудно разбираемыми, иной раз уже блеклыми письменами, вставали перед сознанием - житейская ничтожность всего земного и духовная ценность всего, что когда-то было...
Былое! Ясна ли вся прелесть этого слова? Теперь, когда все прежнее сметается, за одно стирается в сознании людском и прошлое. Между тем это совсем не одно и то же. Можно не любить, даже ненавидеть прежнее, и все же любить прошлое; можно не желать возвращения прежнего и тем не менее любовной {15} памятью цепляться за прошлое, воскрешать его к духовной жизни. Конечно, это умение различать и оценивать есть признак тонкой культуры, и, более чем когда-либо, в наши дни хочется напомнить о ценности прошлого; хочется ясно отметить разницу между неценностью отжитого и пережитого и ценностью прожитого. "Что пройдет, то будет мило", сказал поэт, и каждая настоящая минута, перегорая в смерти и уходя в прошедшее, нами оттуда извлекается и выводится к новой жизни. Из разбитых сосудов мы по каплям, по крошкам собираем трепет прошлой жизни, и этот трепет, для прошлого ненужный, для настоящего, казалось бы, бесполезный, - в беспокойной растерянности наших исканий и метании говорит нам о тщете земных страстей, о беспричинности страданий, о бессилии негодований; он в настоящем говорит о вечности.
"И на бунтующее море
Льет примирительный елей".
Для тех, кто это понимает, для тех последующие страницы.
II.
Однажды, в моем уездном городе меня просили прочитать с благотворительною целью лекцию о декабристах. Я счел долгом обратить внимание того, кто вел со мной переговоры, на то, что в начале моей лекции мне придется говорить о многом таком, что сейчас не в чести обретается (это было весною 1918 года): о князьях, генералах, даже императорах и императрицах ... "И говорите, сказал он, - говорите. Потому что одно дело попасть в Сибирь из деревни, {16} а другое дело попасть в Сибирь из дворца". И это сказал человек, сам вышедший из деревни и вернувшийся из Сибири (что не помешало ему быть расстрелянным).
Ни на одном из участников декабрьского восстания этот контраст не проступает так ярко, как на князе Сергее Григорьевиче Волконском. Блестящее образование, блестящее положение в свете и при дворе, блестящая, даже по тем временам, головокружительная карьера (в 23 года он был генерал-майором), барабанный бой и знамена наполеоновских войн, участие в пятидесяти восьми сражениях, празднества Венского Конгресса, - вся юность его прошла под тем героическим дуновением молодости, которым дышало "дней Александровых прекрасное начало". И после этого - ночь Сибирских рудников...
Родители Сергея Григорьевича стояли высоко по лестнице общественно-служебной и придворной. Отец его, князь Григорий Семенович, был сыном генерал-аншефа князя Семена Федоровича Волконского, в семилетнюю войну заведывавшего провиантмейстерскою частью. Григорий Семенович сам был вояка и заслужил от Суворова наименование "неутомимого" и "трудолюбивого". От 1803 до 1816 г. он был генерал-губернатором или как тогда говорили военным губернатором Оренбургского края. Пост видный, почетный и, если можно так выразиться, живописный. Близость "к пределам Азиатским", посещение вассальных ханов, караваны верблюдов, нагруженных дарами Азиатских степей, разливы рек, все это проходит в письмах старика и, в связи с несколько приподнятым тоном самого пишущего, придает им не совсем обычный характер, покрывает их {17} налетом чего-то Державинского, - это какие-то оды домашнего обихода.