— Откуда я знаю, может ты себе любовника завел? — чуть насмешливо проворковала Катя, и не дав мне времени опомниться от такой наглости, зачастила: — Как ты поживаешь? Наслаждаешься заслуженной свободой? На работу-то устроился, или так, альфонсируешь?
— Слушай, ты! Что, скучно стало? — я почувствовал знакомое подергивание левого века: — Что тебе вообще от меня понадобилось? Ты что-то забыла?
— Не кричи, Воронцов! — чуть устало сказала Катя, закашлялась, и продолжила: — Я тебе вот что хочу сказать: у нас недели три, ну или месяц назад дверь взломали, по квартире пошарили. Мы на даче ночевали, последнюю ночь в этом году — огород к зиме готовили, и не успели на электричку… Утром приезжаем — а там все вверх дном. Так, толком ничего не взяли, деньги — долларов семьсот, кольца-серьги… И почему-то забрали альбом с фотографиями — там и мои, и твои… Я решила предупредить тебя — мало ли что!
«Ах ты черт!», — подумал я: «Вот откуда у Судакова была моя фотография!». Вслух я спросил:
— М-м-м… А когда это было?
Катерина помолчала, вспоминая, потом ответила — именно в ту ночь мы ночевали у Паганеля. Я на всякий случай спросил еще:
— Катя, тебе такая фамилия, как Судаков, не знакома?
Она помедлила и твердо ответила:
— Нет, Ворнцов! Точно нет! Впервые слышу, а что?
— Да так, ничего… — я все ни как не мог взять в толк, с чего бы это Катерина, которая поклялась после развода удушить меня при первой же встрече, вдруг сама позвонила предупредить меня о возможных неприятностях!
— Воронцов! Что молчишь? Расскажи хоть, как живешь?
— Нормально живу, работаю в охранной фирме, завтра уезжаю в командировку…
— Рада за тебя… У вас тепло дали? У нас тут такой холод… — чуть хрипло проговорила она и снова закашлилась.
Я почему-то с каким-то неизвестным мне до этого чувством тоски представил ее — в вязаной кофте поверх халата, ноги в шерстяных носках обуты в стоптанные тапочки, она стоит в прихожей, опершись локтями на тумбочку, и придерживая трубку плечом, прячет озябшие пальцы в рукава кофты. Катя всегда мерзла, по-моему, даже в бане она стала бы вот так же прятать пальцы…
— Воронцов. Ты чего молчишь?
— Тебя слушаю… — тупо пробормормотал я, сам себе боясь признаться в том, что я жутко соскучился по Катерине.
В трубке послышался какой-то шум.
— Мать пришла! Все, Воронцов, поговорили! Давай, пока! Приедешь звони, я теперь днем обычно дома… — и Катя повесила трубку.
Я оставил недосложенную сумку, пошел на кухню, налил себе чаю, закурил и, следя за плывущими голубоватыми волокнами дыма, задумался…
То, что моя бывшая жена позвонила мне, вообщем-то не удивляло — я вообще был уверен, что после развода она будет звонить постоянно, донимая меня всякими мерзостями. Но она позвонила предупредить меня! Да еще и свою ненаглядную мамулечку, мамусика, мамочку, которая меня иначе как «беспорточной лимитой» и не величала, назвала по-пролетарски просто — мать! Нет, кому-то конечно не понять, что такого странного в этом простом русском слове «мать», но в потомственно-московской семье моей бывшей жены, где все, включая престарелую облезлую ливретку с бантиком на хвосте, следили за патологической чистотой родного, великого и могучего языка, слово «мать» означало только одно — Катерина очень сильно разозлилась на мою бывшую тещу.
Я медленно, затяжка за затяжкой, погружался в пучину воспоминаний…
Вот мы с Катериной в первый раз идем к ней домой. Хорошо помню то чувство неловкости, которое охватило меня, провинциала, когда я сказал по поводу помещения варенья в вазочку: «Спасибо, хватит!», а в ответ услышал: «Сережа! Что за жаргон! Есть же прекрасное русское слово — достаточно!».
А вот посещение выставки Сальвадора Дали в ЦДХ на Крымской — охи и ахи Катерины и ее подруг, сдержанные реплики их вальяжных столичных кавалеров, и мой издевательских смех, когда выяснилось, что все выставленные картины оказались подделкой, фальшивкой, закинутой в нашу страну какми-то заморскими делягами!
Или вот — красные «Жигули» Катиного шефа у подъезда, я, замерзший за два часа ожидания, глупые вопрос: «Где ты была?!», не мение глупый ответ: «Мы репетировали народные танцы, у нас через неделю годовщина фирмы, будет концерт. А потом Владимир Петрович любезно согласился меня подвезти!». И дальше — безобразный скандал дома, когда Катерина выдала: «Я не крепостная крестьянка, не твоя рабыня или вещь! Я имею право на свою личную жизнь! А ревновать — глупо и не интеллигентно! Мы живем в конце двадцатого века, а это время свободной морали!». Помню, с каким наслаждением я взял из старинного серванта здоровенную — киллограммов на двадцать — хрустальную урну из Катерининого приданного и ахнул ее о стену! Помню свои слова: «Да! Ты не крепостная, и не рабыня! Среди них в основном были приличные женщины, а ты — шлюха, которая собственную похоть прикрывает подслушанными где-то демагогическими рассуждениями!»…
Тогда-то впервые и прозвучало ставшее потом реальностью колючее слово «развод». Ни когда не забуду неприкрытую радость в глазах «горячо любимой» тещи — наконец-то ее дочурочка избавилась от «лимиты»!
Воспоминания то распаляли меня, то приводили в меланхолическое настроение, а то и выдавливали скупую мужскую слезу, особенно когда я вызывал из памяти картины нашего досвадебного романа — огромные багряно-красные и охряно-желтые пальчатые кленовые листья на черном мокром асфальте, Катя, прыгающая на одной ножке, как девчонка, по бордюру, легкая челка, пронзительно-острый и манкий взгляд ее необыкновенных огромных, карих, с какой-то милой крапинкой, глаз…
Тьфу, расчувствовался! Я резко оборвал себя — хватит распускать нюни! Уже десятый час, а еще вещи не собраны!
Я уложил сумку, еще раз покурил, стараясь избавится от тревожного чувства сиротливости — один в пустой квартире, ни кто не проводит, ни кто и не встретит! Пора было ложиться спать — когда еще удасться поспать на простынях, под одеялом, на ближайшую неделю моей постелью станет седло боевого коня-«Камаза»!
Надо было поставить будильник в телевизоре — других часов, кроме наручных, у меня дома не было. Я долго колдовал над кнопками пульта, выставляя текущее время, время подъема, резервное — через пять минут, если не сработает первое. Вообщем, когда я все выставил, как положено, сна у меня не было ни в одном глазу. И тут кто-то постучал в дверь…
Я наторожился — во-первых, кого это черти несут в двенадцатом часу ночи? А во-вторых, кнопка звонка у меня была в белом пласмассовом корпусе, и не заметить ее даже в темноте очень трудно, поэтому обычно все приходящие звонят.
Подкравшись на цыпочках к двери, я осторожно прислушался. Вроде тихо! Разом возникли все недавние страхи — Судаков с отравленной острогой, жуткие таинственные события, связанные с амулетом. И тут в дверь постучали снова!
— Кто там? — как можно более грозным голосом спросил я. Тишина! И вдруг что-то заскребло по поверхности двери с той стороны!
Я бросился к встроенному шкафу, где у меня хранились инструменты, схватил тяжелый разводной ключ, и рявкнул:
— Кто там балуется?! Я сейчас милицию вызову!
Опять тихо! Я прстоял с ключем на изготовку минут пять, постепенно успокоился, и тут вспомнил про наган! Тьфу, охранник, мать твою! Перепугался шорохов за дверью! Швырнув ключ на полку, я вынул из висящей на вешалке кабуры револьвер, взвел курок и распахнул дверь.
Естественно, в подъезде никого не было — я почему-то уверился в этом сразу, как вспомнил про оружие. Но на коричневой поверхности двери висела приколотая кнопкой бумажка — половинка тетрадного листка.
Я аккуратно отколол кнопку, запер дверь, убрал наган обратно в кабуру, прошел на кухню и прочитал записку, а вернее — короткое стихотворение, написанное красивыми печатными буквами:
Свилью выписаны знаки колдовского откровения.
Падалью сгниет в овраге жаждавший благословления.
И все! Ни подписи, как говориться, ни печати… Я еще раз перечитал стихотворение — ерунда какая-то! Какие знаки, какой свилью, кто гниет в овраге? Может, это мне угрожают — мол, знаки выписаны свилью, тебе не по зубам, а будешь жаждать благословления — станешь гниющей падалью в овраге?