«Описав известное число форм как отдельные виды, – пишет он Гукеру (1853), – я разорвал рукопись и соединил их в один вид; снова разорвал рукопись и наделал отдельных видов; там опять соединил их – и, наконец, заскрежетал зубами и спросил себя, за какие грехи я терплю такое наказание!»
Первые же работы Дарвина – в особенности теория коралловых рифов – доставили ему видное место в кругу ученых, чего он, впрочем, вовсе не сознавал. Трудно представить себе более скромного человека. Он, кажется, принимал за чистую монету свои слабые успехи в школе и не считал себя способным на что-нибудь путное. Отправляясь в путешествие, он думал, что ему придется ограничиться ролью коллекционера, да и тут сомневался – удастся ли ему собрать годный для науки материал. Внимание, с которым ученый мир отнесся к его первым работам, вызвало у него наивное изумление и радость. «Я прочел в Геологическом обществе два сообщения, – пишет он Фоксу в 1837 году, – которые были благосклонно приняты великими светилами; это внушило мне много доверия к себе и, надеюсь, не слишком много тщеславия, хотя, признаться, я расхаживаю иногда как павлин, любующийся собственным хвостом. Я никогда не думал, что моя геология может быть достойна внимания таких людей, как Лайель». В другом письме он говорит: «Если я доживу до восьмидесяти лет, то не перестану удивляться, что я могу быть писателем; если бы в тот год, когда я отправлялся в путешествие, кто-нибудь сказал мне, что через несколько лет я буду ангелом, я счел бы это не более невозможным».
Однако практика сама собой уничтожила эти сомнения. Мало-помалу Дарвин убедился, что может быть работником не хуже других. Но дальше этого он, кажется, не пошел. Он так и не догадался, что охватывать одним взглядом мириады разнообразных фактов и выводить из их изучения великие законы – дело вовсе не обыкновенное, что люди, способные к такому делу, являются вершинами и возвышаются над человечеством, как пирамиды над песком пустыни.
«Всякий человек с самыми обыкновенными способностями мог бы написать такую книгу, если бы имел достаточно терпения и времени», – говорит он о своем «Происхождении видов», забывая, как много тружеников корпят годами и десятками лет, тщетно пытаясь создать что-либо повыше дюжинной фактической работы...
Эта скромность тем более привлекательна, что представляет крайне редкое явление. Гений и тщеславие почти всегда неразлучны. Великий ум слишком часто соединяется с ничтожным характером. Мелкие страсти и страстишки так же охотно свивают гнездо в сердце гиганта, как и в сердце карлика. Ньютон и Лейбниц, грызущиеся из-за права первенства на открытие дифференциального исчисления; братья Бернулли, завидующие успехам друг друга; Реомюр, прибегающий к низким сплетням и пасквилям, чтобы унизить Бюффона, – вот примеры, к сожалению, слишком частые в истории науки и ее деятелей. Тем с большей отрадой останавливается наш взор на редких исключениях, к числу которых принадлежит и Дарвин.
Независимо от упомянутых выше работ, Дарвин вскоре по возвращении из путешествия принялся за собирание материалов по вопросу о происхождении видов. Нам придется еще говорить об этой работе; пока оставим ее в стороне и скажем несколько слов о его жизни по возвращении в Англию.
Несколько месяцев он прожил в Кембридже, а в 1837 году переселился в Лондон, где оставался пять лет, вращаясь, главным образом, в кругу ученых. Привыкнув жить среди вольной природы, он сильно тяготился городской жизнью.
«Я ненавижу лондонские улицы... Этот Лондон – дымное место, способное отнять у человека значительную долю лучших удовольствий жизни», – жалуется он в своих письмах.
Из ученых он особенно близко сошелся с Лайелем и Гукером. Первый отнесся с большим сочувствием к его геологическим работам. «Из всех ученых, – писал Дарвин Фоксу, – никто не может сравниться с Лайелем в дружелюбии и благожелательстве. Я много раз встречался с ним и склонен сильно полюбить его. Вы не можете себе представить, с каким участием отнесся он к моим планам».
В своих воспоминаниях Дарвин говорит о нем следующее: «Лайеля я видел чаще, чем кого-либо... По моему мнению, ум его отличался ясностью, осторожностью, здравым суждением и значительной оригинальностью. Если мне случалось высказать какое-нибудь замечание против него по поводу геологических вопросов, он не успокаивался до тех пор, пока не выяснял предмета вполне, а вследствие этого вопрос для меня самого становился яснее. Он приводил всевозможные аргументы против меня и даже, исчерпав весь запас их, долго оставался в сомнении. Другой характерной чертой его было сердечное участие к чужим работам... Он страстно любил науку и с живейшим интересом относился к будущим успехам человечества... Его честность была в высшей степени замечательна. Он доказал ее тем, что обратился к учению о происхождении видов уже в старости и после того как приобрел большую славу опровержением Ламарковых воззрений».
Лайелю, однако, не хватало неумолимой логики и последовательности Дарвина. Это выразилось и в его отношении к вопросу о происхождении видов. Впрочем, об этом еще будет упомянуто в своем месте.
С Гукером Дарвин сошелся еще ближе. Дружба их продолжалась до самой смерти Дарвина. Гукер много помогал ему своими огромными знаниями, находя, в свою очередь, источник дальнейших исследований в его идеях.
Он познакомился также со многими другими замечательными людьми, такими как Роберт Броун, знаменитый ботаник, разъяснивший тайну оплодотворения растений, открывший клеточное ядро и сильно подвинувший вперед естественную систему растительного царства; Маколей, Карлейль, Бокль и другие. Мы приведем здесь его отзывы о некоторых из этих лиц, так как мнение великого человека о своих современниках всегда представляет интерес.
«Роберт Броун – „facile princeps botanicorum“, как называл его Гумбольдт – кажется мне замечательным по кропотливости и совершенной точности своих наблюдений. Знания его были громадны, и многое сошло вместе с ним в могилу вследствие его преувеличенной боязни сделать ошибку. Он щедро рассыпал передо мною свои знания, но относительно некоторых пунктов был замечательно честолюбив. Я посетил его два или три раза перед отъездом „Бигля“; однажды он попросил меня взглянуть в микроскоп и рассказать ему, что я вижу. Я исполнил его просьбу: кажется, дело шло о плазматических токах. Когда я спросил его, что это такое, он отвечал: это моя маленькая тайна».
С Карлейлем Дарвин познакомился в доме своего старшего брата, Эразма. Здесь кстати будет сказать несколько слов об этом последнем. Эразм был смирный, скромный, несколько насмешливый и склонный к меланхолии человек. Он вел тихую, незаметную жизнь в Лондоне; слабое здоровье не позволяло ему предаться какой-нибудь деятельности. Трудно сказать, была ли ему присуща искра дарвиновского гения. О бездарности или даровитости людей мы можем судить по их произведениям, по их делам. Эразм Дарвин не оставил никаких произведений и сторонился всякой деятельности. Знавшие его с удовольствием вспоминали его беседу, напоминавшую произведения Чарлза Ламба, писателя, известного своим остроумием. Чарлз Дарвин всегда с уважением отзывался о его уме. Карлейль находил его даже выше Чарлза, но этому отзыву нельзя придавать значения, так как знаменитый историк не любил хорошо отзываться о тех, кто превосходил его славой...
«Карлейль издевался над всеми, – говорит Дарвин, – однажды, будучи у меня, он назвал историю Грота „вонючей лужей без признаков духовной работы“. Пока не появились его воспоминания, я считал его насмешки частью просто шутками, теперь же не думаю этого... Никто не может сомневаться в его удивительной способности рисовать события и людей гораздо ярче, чем, например, Маколей... Верны ли эти картины – другой вопрос. Он имел огромное значение благодаря своему уменью запечатлевать в сердцах людей великие моральные истины. С другой стороны, его мнения о рабстве возмутительны. В его глазах сила есть право. Его кругозор, по моему мнению, очень узок, даже если оставить в стороне все отрасли точной науки, которую он презирал... Удивляюсь, как мог Кингсли назвать его человеком, способным подвинуть науку. Он презрительно смеялся, когда я говорил, что математик вроде Уэвеля может судить о теории цветов Гёте. Ему казался смешным человек, ломающий голову над вопросом, с какою быстротой движется ледник, и движется ли он вообще. Насколько могу судить, я никогда не встречал человека менее способного к точным научным исследованиям».