«Вот тебе, Вася, и репка!» – вспомнилось мне словцо секунданта Каверина над убитым Шереметевым.

Жутко стало, как будто подслушал я двойника своего, который мне же обо мне рассказывал.

Одоевский утешал Грибоедова, но тот, уже не слушая, сел за клавесин и начал играть. Играл долго. Так целыми часами может импровизировать, забыв обо всём. Кажется иногда, что настоящее призвание его не литература, а музыка.

Я опять задремал и не слышал, как собрались наши. Говорили, должно быть, о делах тайного общества. Проснулся оттого, что музыка умолкла и мёртвые кости из мешка посыпались: Грибоедов смеялся.

– Ну, полно, господа, вздор молоть!

– Почему вздор?

– Сто человек прапорщиков хотят в России сделать революцию!

– Не сто человек, а весь народ…

– Ну, народ лучше оставьте.

Я вошёл в комнату. Грибоедов сжал свои тонкие губы, посмотрел из-под очков и прибавил уже без смеха, с неизъяснимой горечью:

– Народу до нас дела нет. Он разрознен с нами навеки. Господа и крестьяне в России – двух разных племён. И каким чёрным волшебством это сделалось, что мы чужие между своими? Изверги, шуты гороховые, хуже, чем немцы. Петрушкины дети…

– Какой Петрушка?

– Да он же, любимчик ваш, Пётр Великий, чтоб ему…

Выругался, засмеялся опять и забренчал одним пальцем по клавишам рылеевскую песенку:

Ах, где те острова,
Где растёт трын-трава,
Братцы?

– Ну, право же, господа, поедемте-ка лучше в Шустер-клуб. Сколько там портеру и как дёшево! Зададим тринкену, и к чёрту политику!

Идучи домой с Иваном Ивановичем Пущиным, напомнил я ему, как намедни Грибоедов звал нас в церковь: «В храмах Божьих, – говорит, – собираются русские люди, думают и молятся по-русски. Мы – русские только в церкви».

Пущин задумался.

– Что ж, – говорит, – а ведь это, пожалуй, и правда?

– Какая правда? Вы-то сами, – говорю, – в церковь ходите?

– Хожу.

– И за царя молитесь?

– Нет; да ведь это не главное.

– Как же не главное, когда царь – глава церкви?

– Не царь, а Христос.

– У кого Христос, а у нас царь.

– Почему у нас?

– А потому, что государи российские суть главою церкви.

– Вы это откуда?

Я сказал откуда. Удивился он.

– Чудно. Как же этого никто не знает?

– Да, – говорю, – самодержавие свергаем, а на чём оно стоит, не знаем.

Помолчали.

– Так-то, – говорю, – Иван Иванович. Уж лучше в Шустер-клуб, чем в церковь. А то ведь – кощунство: что для народа – святыня, то для нас – трын-трава, по рылеевской песенке…

– Или сухая курица, – усмехнулся Пущин.

– Как это, – говорю, – сухая курица?

– А в Москве, – объясняет, – такой человек был: нарочно ездил в Киев, чтобы отведать мощи, и на вопрос, какого они вкуса, отвечал: «Точно сухая курица, – ни сока, ни вкуса»…

Я не понял было, а потом рассмеялся так, что задохся, а Пущин посмотрел на меня с удивлением.

– Вот именно, святые мощи, как сухую курицу жуём!

Июля 11. Булгарин и Греч[225] – издатели подлейших «Литературных Листков». Об этой парочке в «Сумасшедшем доме» Воейкова[226]:

Тут кто? Гречева coбака
Забежала вместе с ним:
То Булгарин забияка
С рылом мосичьим своим.

Собаки – оба, Греч и Булгарин: гадят при всех и глядят на всех невинными глазами.

– Правда, что Греч служит в тайной полиции? – спросил намедни Рылеев.

– Вздор! Он предлагал себя, да его не взяли, – ответил Булгарин.

А подвыпив, начал обнимать и целовать Греча.

– Гречик мой, Гречишечка моя, я ведь понимаю, что ты, как верноподданный, обязан доносить обо всём; но мне, старому другу, признайся, чтобы я мог принять свои меры…

– Когда будет революция, мы тебе, Булгарин, на твоих «Литературных Листках» отрубим голову! – пугает его Рылеев.

– Помилуйте, господа, за что же? Ведь я либерал, не хуже вас. Отец мой – республиканец, по прозванию Шальной, сослан в Сибирь за польское восстание, а я Фаддеем назван в честь Костюшки…

– И всё ты врёшь, Фаддей!

– Клянусь же сединами матери!

– А вчера говорил, что мать твоя умерла?

– Ну, всё равно, тенью матери!

Грибоедов называет Булгарина своим Калибаном[227] и ласкает его с нежностью.

– Я ведь знаю, душа моя, что ты каналья, но люблю тебя за то, что ты умница.

Помирает со смеху, когда «великий сочинитель» рассказывает, как он спас Наполеона при переправе через Березину.

Намедни у Булгарина за ужином, нагрузившись Клико под звёздочкой, пели мы сначала похабные, а потом революционные песни. Квартира в нижнем этаже, на Офицерской, недалеко от съезжей. Булгарин то и дело выбегал в соседнюю комнату посмотреть, не взобрался ли на балкон квартальный подслушивать.

– Я не трус, коханые, я доказал это под Лейпцигом, где ранен был…

– Куда?

– В грудь.

– А не в зад?

– Нет, в грудь, клянусь сединами матери! Я не трус, а только двух вещей на свете боюсь: синей куртки жандармской да тантиной красной юбки…

«Танта», не то тёща, не то женина тётка, старая сводня, бьёт его так, что синие очки приходится ему частенько носить на подбитых глазах.

С этими двумя негодяями у нас такая дружба, что водой не разольёшь. Одного не хватает, чтоб и они вступили в тайное общество.

И как только втёрлись к нам? И за что мы их полюбили? Пущин говорит, что это особое русское свойство – любовь к свинству.

Когда один мой приятель сходил с ума, то всё казалось ему, что дурно пахнет; так и мне кажется всё, что пахнет Булгариным.

Сорок тысяч Булгариных не разубедят меня в том, что есть у нас правда; но мы унижаем её, себя унижая.

Грибоедов, в дни юности, служа в гусарах в Брест-Литовском, забрался однажды в иезуитский костёл на хоры. Собрались монахи, началась обедня. Он сел к органу, – ноты были раскрыты, – заиграл; играл чудесно. Вдруг смолкли священные звуки и с хоров зазвучала камаринская.

Как бы и нам, начав обедней, не кончить камаринской?

Шли на кровь, а попали в грязь.

Июля 12. А из грязи – опять в кровь.

Вчера собрание у Пущина. Рылеев представлял нам кронштадтских моряков, молоденьких лейтенантов и мичманов. У них образовалось будто бы своё тайное общество, независимо от нашего.

Сущие ребята, птенцы желторотые; все на одно лицо – Васенька, Коленька, Петенька, Митенька.

– Как легко, – говорит Митенька, – произвести в России революцию: стоит только разослать печатные указы из сената…

– Ежели, – говорит Коленька, – взять большую книгу с золотою печатью, написать на ней крупными буквами: Закон, да пронести по полкам, то сделать можно всё, что угодно…

– Не надо и книги, – говорит Петенька, – а с барабанным боем пройти от полка к полку – и всё полетит к чёрту!

По низложении государя предлагали объявить наследником малолетнего великого князя Александра Николаевича[228] с учреждением регенции; или поднести корону императрице Елизавете Алексеевне, – она-де, по известной доброте своей, согласится на республику; или же, наконец, основать на Кавказе отдельное государство с новой династией Ермоловых, а потом завоевать Россию. Но главное, не теряя времени, завести тайную типографию в лесах и фабрику фальшивых ассигнаций.

Я уже хотел уйти, вспомнив изречение графа Потоцкого, когда предлагали ему удить рыбу: «Предпочитаю скучать по-иному». Но Рылеев оживил собрание, произнеся речь о цареубийстве.

вернуться

225

Греч Николай Иванович (1787 – 1867) – писатель, журналист, редактор журнала «Сын Отечества» и др. изданий.

вернуться

226

Воейков Александр Фёдорович (1777 – 1839) – поэт, критик, издатель.

вернуться

227

Калибан – персонаж комедии Шекспира «Буря».

вернуться

228

Александр Николаевич (1818 – 1881) – великий князь, затем император Александр II.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: