– Как может это быть? Подумайте, как может быть противоречие между откровеньями единой истины Божеской? А если нам и кажется, то, значит, мы не понимаем чего-то.

– Где уж понять! Это-то попам на руку, что ничего понять нельзя: в мутной воде рыбу ловят, – подмигнул Горбачевский с тем вольнодумным ухарством, которое свойственно молодым поповичам.

– Нет, можно, можно понять! – воскликнул Муравьёв ещё радостнее, не замечая усмешки противника. – Надо только не буквы держаться, а духа… Вот вы этим шутите, а народ не шутит. Не пустое же это слово: Мне дана всякая власть на небе и на земле. Слышите: не только на небе, но и на земле. А ежели Он – Царь единый истинный на земле, как на небе, то восстание народов и свержение царей, похитители власти, как может быть Ему противным?

– Свержение царей во имя Христа! – покачал головой Горбачевский ещё сомнительней. – А знаете что, Муравьёв: я хоть сам в Бога не верую, но полагаю, что кто проникнут чувством религии, тот не станет употреблять столь священный предмет орудием политики…

– Нет, вы меня совсем, совсем не поняли! – всплеснул Муравьёв руками горестно, и в этом движении что-то было такое детское, милое, что все улыбнулись невольно, и черта разделяющая на мгновенье сгладилась. – Ну кто же делает религию орудием политики? Да не я ли вам сейчас говорил, что нам думать надо больше всего о религии, а политика сама приложится? Именно у нас, в России, более, чем где-либо, в случае восстания, в смутные времена переворота, привязанность к вере должна быть надеждой и опорой нашей твердейшею, – вот всё, что я говорю. Вольность и вера вместе в России, погублены и восстановены могут быть только вместе…

– Нет, господа, – объявил Горбачевский решительно, – никто из Славян не согласится таким образом действовать. Что же меня касается, то я первый отвергаю сей способ и не прикоснусь до этого листка, – указал он на выписку из Библии. – Может быть, для немцев оно и годится, но не для нас: кто русский народ знает, тот подтвердит, что способ сей несообразен с духом оного. Я хоть и сам попович, а попов не люблю. И народ их не любит. Взять хоть наших солдат: между ними, полагаю, вольнодумцев более, нежели фанатиков… Да и кто захочет вступать с ними в споры теологические? Кто решится быть новым Магометом-пророком в наш век, когда всякая религия пала совершенно и навеки?

– Ну, это ещё доказать надо, – заметил Голицын.

– Что доказать?

– А вот, что религия пала навеки.

– Полно, господа, нужно ли доказывать, в чём все просвещённые люди согласны? – что гибельная цепь заблужде ний, человеческий род изнуряющих, идёт от алтаря, опоры трона царского; что надежда на воздаяние загробное угнетению способствует и мешает людям видеть, что счастье и на земле обитать может; что разум – светоч единственный, коим должны мы руководствоваться в жизни сей, а посему первый наш долг – внушить людям почтение к разуму, да будет человек рассудителен и добродетелен в юдоли сей и да оставит навсегда младенческие вымыслы религии…

Говорил, как по книге читал, всё чужие слова, чужие мысли – Вольтера, Гольбаха, Гельвеция и других вольнодумных философов.

– Одного я в толк не возьму, – посмотрел на него из-под очков Голицын со своей тонкой усмешкой, – веру вы у них отнимете, а чем её замените?

Когда Горбачевский принялся доказывать, что просвящение заменит веру и философия – Бога, то Муравьёв и Голицын обменялись невольной улыбкой. Тот заметил её, замолчал и обиделся.

Чтобы скрыть улыбку, Муравьёв отвернулся и стал наливать стакан чаю, а когда подал его Горбачевскому, их руки на мгновение сблизились: одна – большая, красная, жёсткая, с рыжими волосами и веснушками, с плоскими ногтями и короткими пальцами; другая – белая, тонкая, длинная, полная женственной прелестью.

«Нет, никогда не поймут они друг друга!» – подумал Голицын.

Опять, как давеча, наступило молчание, и почувствовали все черту разделяющую; опять Борисов хотел что-то сказать и не сказал.

Заговорил Бестужев. Ещё раньше Голицын заметил, что он подражает Муравьёву нечаянно, в словах, в движениях, в выражениях лица и в звуке голоса, как это бывает с людьми, долго жившими вместе. Казалось, можно было видеть и слышать одного сквозь другого; один – звук, другой – эхо, и эхо искажало звук.

– Философ Платон утверждает, – говорил Бестужев, – что легче построить город на воздухе, нежели основать гражданство без религии. Бог даровал человеку свободу; Христос передал нам начало понятий законно-свободных. Кто обезоружил длань деспотов? Кто оградил нас конституциями? Это с одной стороны, а с другой…

Горбачевский встал решительно, прицепил саблю и надел сюртук (было так жарко, что сняли мундиры).

– А столковаться-то нам будет трудненько, господа, – сказал он и, наклонив немного голову набок, сделался похож на упрямого бычка, который хочет боднуть. – Мы люди простые, едим пряники неписаные. Вы вот всё о Боге, а мы полагаем, что не из-за Бога, а из-за брюха все восстания народные…

– Неужели только из-за брюха? – воскликнул Муравьёв.

– Знаю, знаю: не единым, хлебом… А вы-то сами, господин подполковник, голодать изволили?

– Случалось, в походе.

– Ну, это что! Нет, а вот как последние штаны в закладе, а жрать нечего… Эх, да что говорить! Сытый голодного не разумеет… Пётр Иванович, пойдём, что ли?

– Куда же вы, господа? Ведь мы ещё ни о чём как следует… – всполошился Бестужев.

– А вот ужо в лагерях поговорим, там и наши все будут, а мы за них решать не можем, – сказал Горбачевский сухо.

Муравьёв подошёл к нему и подал руку:

– Иван Иванович, вы на меня не сердитесь? Если я что не так, простите ради Бога…

И опять промелькнуло в улыбке его что-то такое милое, что Горбачевский не выдержал, улыбнулся тоже и крепко пожал ему руку:

– Ну что вы, Муравьёв, полноте, как вам не совестно! Разве могут быть между нами личности?.. Пётр Иванович, а Пётр Иванович, да будет вам копаться!

Борисов тщательно выбивал золу из трубочки, укладывал табак в мешочек и завязывал на нём тесёмочки; вдруг обернулся и, к удивлению всех, – никто ещё не слышал его голоса, – заговорил тихо, невнятно, косноязычно, заикаясь, путаясь и прибавляя чуть не к каждому слову нелепую поговорку: «Десятое дело, пожалуйста».

– А я вот что, десятое дело, пожалуйста… не надо о Боге. Хорошо, если Бог, но можно и так, без Бога, быть добродетельным. Я, впрочем, не атей. А только лучше не надо… Вот как жиды. Умницы: назвать Бога нельзя; говори о чём знаешь, десятое дело, пожалуйста, а о Боге молчок. И всяк сверчок знай свой шесток…

– Молодец, Иваныч! В рифму заговорил, – смеясь, похлопал его по плечу Горбачевский. – Ну пойдём, стихотворец, лучше не скажешь!

Гости ушли. Бестужев отправился их провожать.

Муравьёв, оставшись наедине с Голицыным, расспрашивал его о петербургских делах. Зашла речь о «Православном Катехизисе». Муравьёв принёс рукопись и показал её Голицыну.

Катехизис начинался так:

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.

«Вопрос. Для чего Бог создал человека?

«Ответ. Для того, чтобы он в Него веровал, был свободен и счастлив.

«Вопрос. Что это значит быть свободным и счастливым?

«Ответ. Без свободы нет счастья. Святой апостол Павел говорит: ценою крови куплены есте, не будете рабы человеком.

«Вопрос. Для чего же русский народ и русское воинство несчастны?

«Ответ. От того, что… похитили у них свободу.

«Вопрос. Что же святой закон нам повелевает делать?

«Ответ. Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться: да будет всем един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос».

Голицын читал Катехизис ещё в Петербурге, но теперь, после давешней беседы, всё получило новый смысл.

– Скажите правду, Голицын, как вы думаете, поймут? – спросил Муравьёв.

– Не знаю, может быть, и не поймут сейчас, – ответил Голицын. – Но всё равно, – потом. Хорошо, что это написано. Знаете: написано пером, не вырубишь топором…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: