Сначала нити заговора находились в руках вице-канцлера графа Никиты Петровича Панина. Александр позднее признавался, что Панин первый и заговорил с ним о перевороте, что случилось на тайном свидании в бане, устроенном при содействии Палена. Ссылаясь на интересы государства, Панин доказывал необходимость устранения Павла от власти и уверял, что переворот может быть совершен без применения насильственных мер, причем Павел, освобожденный от государственных забот, сохранит за собой все блага частной жизни. Александр отнесся к проекту неопределенно. Он не дал своего согласия, но и не выказал негодования. Возможно, что он не доверял Панину, характер которого действительно не подходил к ответственной роли руководителя сложной и опасной дворцовой интриги. Еще вероятнее, что он сам не знал, на что решиться. Тем не менее он продолжал сношения с вице-канцлером, при содействии Палена. Паутина заговора постепенно оплетала великого князя. Александр говорил потом А. Чарторыйскому: «Если бы вы были здесь, никогда бы меня так не завлекли».
Вопрос о соучастии Александра и степени его ответственности давно занимал исследователей, но единодушного мнения между ними нет. Бесспорно одно, что Александр в конце концов дал свое согласие на заговор. Оправдывая свое участие в заговоре перед Марией Федоровной, Панин писал: «Было бы достаточным представить вам письма императора (Александра), чтобы доказать вам, что, поступая таким образом, я приобрел его уважение и доверие к себе». В другой раз он заявил определенно, что обладает «одним автографом, который мог бы с очевидностью доказать, что все то, что он придумал и предложил для спасения государства за несколько месяцев до смерти императора, получило санцию его сына». Однако содержание автографа этого никому неизвестно, и ссылка на «санкцию-» ничего еще не говорит.
Но какова степень личной ответственности Александра в событии 11 марта? Предвидел ли он трагический исход? Новейший исследователь Александровской эпохи, перед которым широко открыты были двери всех архивных тайников, утверждал, что, давая согласие на переворот, Александр должен был предвидеть роковой конец. Однако категорическое утверждение его, что Александр дал Палену carte blanche, требует дополнительных доказательств. Этот вопрос не решается так просто. При отсутствии прямых свидетельств, читать в чужой душе историк обязан с большой осторожностью. Можно ли категорически утверждать, что, соглашаясь на заговор, Александр I тем самым сознательно санкционировал и смерть отца? Правильное решение этого вопроса может дать ключ к пониманию души Александра и имеет большое значение для всего последующего изложения. Напомним события 11 марта.
Известие о трагической судьбе отца нравственно потрясло Александра. Вне себя он воскликнул: «Скажут, что я отцеубийца! Мне обещали не посягать на его жизнь. О, я несчастнейший из людей!» С ним сделались нервные судороги, и он впал в обморочное состояние. С трудом удалось Палену привести его в себя. «Перестаньте ребячиться!» потребовал он от Александра. По слухам, дошедшим до Леонтьева, Александр не соглашался занять простол и уступил лишь, «когда убийцы отца дерзнули сказать сыну, что если он не согласится принять правление, то увидит рекою пролитую кровь в своей фамилии». Вот как описывает очевидец первый выход Александра I в Зимнем дворце на другой день после катастрофы: «Новый император шел медленно, колени его как будто подгибались, волосы на голове были распущены, глаза заплаканы; смотрел прямо перед собой, изредка наклонял голову, как будто кланялся; вся поступь его, осанка изображали человека, удрученного грустью и растерзанного неожиданным ударом рока. Казалось, он выражал на своем лице: — Они все воспользовались моей молодостью, неопытностью, я был обманут, не знал, что, исторгая скипетр из рук самодержца, я неминуемо подвергал жизнь его опасности». Сознание своей вины, мысль, что он «должен был» предвидеть роковой исход, всей тяжестью придавило Александра. «Целыми часами», рассказывает А. Чарторыйский, «оставался он в безмолвии и одиночестве, с блуждающим взором, устремленным в пространство, и в таком состоянии находился в течение многих дней, не допуская к себе почти никого». Упадок духа дошел до такой степени, что на все утешения Чарторыйского Александр I отвечал с горечью: «Нет, все, что вы говорите, для меня невозможно. Я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки».
Приведенные выше свидетельства, мне кажется, исключают мысль о притворстве Александра, разыгравшего якобы сцену горести преднамеренно и неискренно. В то время ему было всего 23 года. Едва ли в нем, вышедшем лишь из юношеского возраста, можно предположить такое тонко рассчитанное коварство. Гораздо вероятнее допустить, что он искренно поверил настойчивым обещаниям заговорщиков сохранить жизнь отца от насилий и, только после неоднократных уверений подобного рода, дал наконец свое согласие на дворцовый переворот.
11 марта отбросило от себя мрачную тень на душу Александра I. Воспоминание об этом дне по временам тускнело, иногда вновь оживало. Последние годы у него стало проявляться состояние грусти и меланхолии, которая с годами усилилась. «Последний период его жизни был подернут каким-то нравственным туманом», замечает современник. «Каждый по-своему объясняет причину его неутешной грусти». Меттерних на конгрессе в Троппау, изумленный происшедшей в русском императоре переменой, услышал от него в объяснение: «Вы не понимаете, почему я теперь не тот, что прежде? Я вам это объясню. Между 1813 годом и 1820 протекло семь лет, и эти семь лет кажутся мне веком. В 1820 году я ни за что не сделаю того, что совершил в 1813 году. Не вы изменились, а я. Вам не в чем раскаиваться; не могу сказать того же про себя». В нем развилась подозрительность, доходившая до мании. Он не только боялся за свою безопасность. Страдая глухотой, он плохо слышал разговор собеседников, и, при виде улыбки на устах царедворцев, ему казалось, что над ним смеются или делают друг другу знаки, которых он не должен был замечать. Случалось, что он просил Нарышкину, «во имя их старой дружбы», сказать ему, что в нем было смешного.
Поддавшись общему увлечению мистицизмом, охватившим тогда всю Западную Европу, он искал утешения в религии. Он беседовал с монархами, «святыми людьми», вместе с министром Шишковым проливая слезы над текстами священного писания, подходившими, как им казалось, к современным событиям; любил также «гадать» по евангелию, и на открытой наудачу странице искать ответа на свои мысли. Описанное состояние Александр I вполне соответствовало реакционному направлению его внутренней политики.
Религиозный мистицизм не развеял мрачных дум Александра I. Попрежнему «тайный червь меланхолии точил его сердце». Если верить А. Чарторыйскому, «в последние годы царствования Александра I та же мрачная идея (о том, что он своим согласием на переворот способствовал смерти отца) снова завладела им, вызвала отвращение к жизни и повергла в мистицизм, близкий к ханжеству». Но объяснение это сомнительно: Чарторыйский в последние годы жизни Александра I стоял далеко от императора и о состоянии его души мог судить очень гадательно. Возможно, что эта мысль способствовала развитию того психического маразма, который охватил государя. Года за три до своей кончины, Александр жаловался императору Францу, что его томит предчувствие близкой смерти.
На фоне подобного настроения Александру I не раз могла приходить в голову мысль об отречении от престола. Еще в первые годы своего царствования в письме к Лагарпу Александр писал: «Когда Провидение благословит меня возвести Россию на степень желаемого мною благоденствия, первым моим делом будет сложить с себя бремя правления и удалиться в какой-нибудь уголок Европы, где безмятежно буду наслаждаться добром, утвержденным в отечестве».
В 1817 г. 8 сентября за обеденным столом в разговоре об обязанностях людей и монархов Александр I «твердым» голосом сказал: «Когда кто нибудь имеет честь находиться во главе такого народа, как наш, он должен в минуту опасности первым идти ей навстречу. Он должен оставаться на своем посту только до тех пор, пока его физические силы ему это позволяют. По прошествии этого срока он должен удалиться. Что касается меня, я пока чувствую себя хорошо, но через 10 или 15 лет, когда мне будет 50 лет...»