Он выпил и ошалел, сердце он нашёл совсем неудовлетворительным и вовсе не похожим на то, как его себе представлял, судя по известному лубочному листу: "сердце грешника - жилище сатаны". Чтобы увидеть сатану в сердце, его уговорили выпить ещё вторую мензулку, и он выпил и потом что-то ел. А когда съел, то студенты ему сказали:
- Знаешь ли, что ты съел?
Он отвечал:
- Не знаю.
- А это ты, братец, съел котлету из человеческого мяса.
Гиезий побледнел и зашатался: с ним совершенно неожиданно сделался настоящий обморок.
Его насилу привели в себя и ободрили, уверяя, что котлета сжарена из мяса человека зарезавшегося, но от этого с Гиезием чуть не сделался второй обморок, и начались рвоты, так что его насилу привели в порядок и на этот раз уже стали разуверять, что это было сказано в шутку и что он ел мясо говяжье; но никакие слова на него уже не действовали. Он бегом побежал на Печерск к своему старцу и сам просил "сильно его поначалить", как следует от страшного прегрешения.
Старец исполнил просьбу отрока.
И дорого это обошлось здоровью бедного парня: дней десять после этого происшествия мы его вовсе не видали, а потом, когда он показался с ведром за плечами, то имел вид человека, перенёсшего страшные муки. Он был худ, бледен и сам на себя не похож, а вдобавок долго ни за что ни с кем не хотел говорить и не отвечал ни на один вопрос.
После, по особому к одному из нас доверию, он открыл, что дедушка его "вдвойне началил", то есть призвал к сему деланию ещё другого, случившегося тут благоверного христианина, и оба имели в руках концы верёвки, "свитые во двое", и держали их "оборучь". И началили Гиезия в угле в сенях, уложив "мордою в войлок, даже до той совершенной степени, что у него от визгу рот трубкой закостенел и он всей памяти лишился".
Но на дедушку отрок всё-таки нимало не роптал, ибо сознавал, что "бит был во славу Божию", и надеялся через это более "с мирскими не суетить и исправиться".
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Кажется, это и в самом деле произвело в нём такой сильный перелом, к какому только была способна его живая и увлекающая натура. Он реже показывался и вообще уже не заводил ни разговоров с нами, ни пререканий с благоневерными поморами, которые "на тропаре повисли".
К тому же обстоятельства поизменились и поразмели нашу компанию в разные стороны, и старец с отроком на время вышли из вида.
Между тем мост был окончен, и к открытию его в Киев ожидали государя Николая Павловича. Наконец и государь прибыл, и на другой день было назначено открытие моста.
Теперь ничего так не торжествуют, как тогда торжествовали. Вечер накануне был оживлённый и весёлый: все ходили, гуляли, толковали, но были люди, которые проводили эти часы и иначе.
На тёмном задворке шияновских закуток и поморы и филипоны молились, одни с тропарем, другие без тропаря. Те и другие ждали необычайной для себя радости, которая их благочестию была "возвещена во псалтыре".
Около полуночи мне довелось проводить одну девицу, которая жила далеко за шияновским домом, а на возвратном пути у калитки я увидел тёмную фигуру, в которой узнал антропофага Гиезия.
- Что это, - говорю, - вы в такую позднюю пору на улице?
- Так, - отвечает, - всё равно нонче надо не спать.
- Отчего надо не спать?
Гиезий промолчал.
- А как это вас дедушка так поздно отпустил на улицу?
- Дедушка сам выслал. Мы ведь до самого сего часа молитвовали, почитай сию минуту только зааминили. Дедушка говорит: "Повыдь посмотри, что деется".
- Чего же смотреть?
- Како, - говорит, - "суетят никонианы и чего для себя ожидают".
- Да что такое, - спрашиваю, - случилось, и чего особенного ожидаете?
Гиезий опять замялся, а я снова повторил мой вопрос.
- Дедушка, - говорит, - много ждут. Им, дедушке, ведь всё из псалтыри открыто.
- Что ему открыто?
- С завтрашнего числа одна вера будет.
- Ну-у!
- Увидите сами, - до завтра это в тайне, а завтра всем царь объявит. И упротивные (то есть поморы) тоже ждут.
- Тоже объединения веры?
- Да-с; должно быть, того же самого. У нас с ними нынче, когда наши на седальнях на дворик вышли, меж окно опять лёгкая война произошла.
- Из-за чего?
- Опять о тропаре заспорили. Наши им правильно говорили: "подождать бы вам тропарь-то голосить в особину; завтра разом все вообче запоём; столпом воздымем до самого до неба". А те несогласны и отвечают: "мы давно на тропаре основались и с своего не снидем". Слово по слову, и в окно плеваться стали.
Я полюбопытствовал, как именно это было.
- Очень просто, - говорит Гиезий, - наши им в окно кукиши казать стали, а те оттуда плюнули, и наши не уступили, - им то самое, наоборот. Хотели войну сделать, да полковник увидел и закричал: "Цыть! всех изрублю". Перестали плеваться и опять запели, и всю службу до конца доправили и разошлись. А теперь дедушка один остался, и страсть как вне себя ходит. Он ведь завтра выход сделает.
- Неужели, - говорю, - дед наружу вылезет?
- Как же-с - дедушка завтра на улицу пойдёт, чтоб на государя смотреть. Скоро сорок лет, говорят, будет, как он по улицам не ходил, а завтра пойдёт. Ему уж наши и шляпу принесли, он в шляпе и с костылём идти будет. Я его поведу.
- Вот как! - воскликнул я и простился с Гиезием, совсем не поняв тех многозначительнейших намеков, которые заключались в его малосвязном, но таинственном рассказе.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
День открытия "нового моста", который нынче в Киеве называют уже "старым", был ясный, погожий и превосходный по впечатлениям.
Все мы тогда чувствовали себя необыкновенно весёлыми и счастливыми, бог весть отчего и почему. Никому и в голову не приходило сомневаться в силе и могуществе родины, исторический горизонт которой казался чист и ясен, как покрывавшее нас безоблачное небо с ярко горящим солнцем. Все как-то смахивали тогда на воробьёв последнего тургеневского рассказа: прыгали, чиликали, наскакивали, и никому в голову не приходило посмотреть, не реет ли где поверху ястреб, а только бойчились и чирикали:
- Мы ещё повоюем, чёрт возьми!
Воевать тогда многим ужасно хотелось. Начитанные люди с патриотическою гордостью повторяли фразу, что "Россия - государство военное", и военные люди были в большой моде и пользовались этим не всегда великодушно. Но главное - тогда мы были очень молоды, и каждый из нас провожал кого-нибудь из существ, заставлявших скорее биться его сердце. Волокитство и ухаживанья тогда входили в "росписание часов дня" благопристойного россиянина, чему и может служить наилучшим выражением "дневник Виктора Аскоченского", напечатанный в 1882 году в "Историческом вестнике". И сам автор этого "дневника", тогда ещё молодцеватый и задорный, был среди нас и даже, может быть, служил для многих образцом в тонкой науке волокитства, которую он практиковал, впрочем, преимущественно "по купечеству". У женщин настоящего светского воспитания он никакого успеха не имел и даже не получал к ним доступа. Аскоченский одевался щёголем, но без вкуса, и не имел ни мягкости, ни воспитанности: он был дерзок и груб в разговоре, очень неприятен в манерах.