Если я должен его с кем-нибудь сравнить, что всегда имеет своего рода удобство для читателя, то я предпочёл бы всему другому указать на известную картину, изображающую урок стрельбы из орудия, даваемый Петру Лефортом. Отрок Пётр, горя восторгом, наводит пушечный прицел... Вся его огневая фигура выражает страстное, уносящее стремление. Лефорт в своём огромном парике тихо любуется царственным учеником. Несколько молодых русских лиц смотрят с сочувствием, но вместе и с недоумением. На них, однако, видно, что они желают царю "попасть в цель". Но тут есть фигура, которая в своём роде не менее образна, типична и характерна. Это седой старик в старорусском охабне с высоким воротом и в высокой собольей шапке. Он один из всех не на ногах, а сидит - и сидит крепко; в правой руке он держит костыль, а левою оперся в ногу и смотрит на упражнения царя вкось, через свой локоть. В его глазах нет ненависти к Петру, но чем удачнее делает юноша то, за что взялся, тем решительнее символический старец не встанет с места. Зато, если Пётр не попадёт и отвернётся от Лефорта, тогда... старичок встанет, скажет: "плюнь на них, батюшка: они все дураки", и, опираясь на свой старый костыль, уведёт его, "своего прирожонного", домой - мыться в бане и молиться московским угодникам, "одолевшим и новгородских и владимирских".

Этот старик, по мысли художника, представляет собою на картине старую Русь, и Малафей Пимыч теперь на живой картине киевского торжества изображал то же самое. Момент, когда перед нами является Пимыч, в его сознании имел то же историческое значение. Старик, бог весть почему, ждал в этот день какого-то великого события, которое сделает поворот во всём.

Такие торжественные настроения без удобопонятных причин нередко являются у аскетов, подобных Пимычу, когда они, сидя в спёртой задухе своих промозглых закут, начинают считать себя центром внимания творца вселенной.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Могучая мысль, вызвавшая Малахию, побудила его явиться суетному миру во всеоружии всей его изуверной святости и глупости. Сообразно обстоятельствам он так приубрался, что от него даже на всём просторе открытого нагорного воздуха струился запах ладана и кипариса, а когда ветерок раскрывал его законный охабень с звериной опушью, то внизу виден был новый мухояровый "рабский азямчик" и во всю грудь через шею висевшая нить крупных деревянных шаров. Связка, по обыкновению, кончалась у пупа большим восьмиконечным крестом из красноватого рога.

Стоял он, как сказано, точно изваяние - совершенно неподвижно, и так же неподвижен был его взгляд, устремлённый на мост, только жёлто-белые усы его изредка шевелились; очевидно, от истомы и жажды он овлажал свои засохшие уста.

- С шестого часа тут стоим, - шепнул мне Гиезий.

- Зачем так рано?

- Дедушка ещё раньше хотел, никак стерпети не могли до утра. Всё говорил: опоздаем, пропустим - царь раньше выедет на мост, потому этакое дело надо на тщо сделать.

- Да какое такое дело? О чём вы это толкуете?

Гиезий промолчал и покосил в сторону дедушки глазами: дескать, нельзя говорить.

Вместо ответа он, вздохнув, молвил:

- Булычку бы надо сбегать купить.

- За чем же дело стало? сбегайте.

- Рассердится. Три дня уже так говейно живём. Сам-то даже и капли все дни не принимал. Тоже ведь и государю это нелегко будет. Зато как ноне при всех едиными устнами тропарь за царя запоём, тогда и есть будем.

- Отчего же ныне едиными "устнами" запоёте?

Гиезий скосил глаза на старца и, закрыв ладонью рот, стал шептать мне на ухо:

- Государь через мост пешо пойдёт...

- Ну!

- Только ведь до середины реки идти будет прямо.

- Ну и что же такое? Что же дальше?

- А тут, где крещебная струя от Владимира князя пошла, он тут станет.

- Так что же из этого?

- Тут он своё исповедание объявит.

- Какое исповедание? Разве неизвестно его исповедание?

- Да, то известное-то известно, а нам он покажет истинное.

Я и теперь ещё ничего въявь не понял, но чувствовал уже, что в них дедушкою внушены какие-то чрезвычайные надежды, которым, очевидно, никак невозможно сбыться. И всё это сейчас же или даже сию минуту придёт к концу, потому что в это самое мгновение открытие началось.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

По мосту между шпалерами пехоты тронулась артиллерия. Пушки, отчищенные с неумолимою тщательностию, которою отличалось тогдашнее время, так ярко блестели на солнце, что надо было зажмуриться; потом двигалось ещё что-то (теперь хорошенько не помню), и, наконец, вдруг выдался просторный интервал, и в нём на свободном просвете показалась довольно большая и блестящая группа. Здесь все были лица, в изобилии украшенные крестами и лентами, и впереди всех их шёл сам император Николай. По его специально военной походке его можно было узнать очень издали: голова прямо, грудь вперёд, шаг маршевой, крупный и с наддачею, левая рука пригнута и держит пальцем за пуговицей мундира, а правая или указывает что-нибудь повелительным жестом, или тихо, мерным движением обозначает такт, соответственно шагу ноги.

И теперь государь шёл этою же самою своею отчётистою военною походкою, мерно, но так скоро подаваясь вперёд, что многие из следовавших за ним в свите едва поспевали за ним впритруску. Когда старенький генерал с оперением на голове бежит и оперение это прыгает, выходит забавно: точно как будто его кто встряхивает и из него что-то сыпется.

Шествие направлялось от городского гористого берега киевского к пологому черниговскому, где тогда тотчас же у окончания моста были "виньолевские постройки": дома, службы и прочее. Гораздо далее была слободка, а потом известный "броварской лес", который тогда ещё не был вырублен и разворован, а в нём ещё охотились на кабанов и на коз.

В свите государя издали можно было узнать только старика Виньоля и одного его, необыкновенно красивого, сына, и то потому, что оба они были в своих ярких английских мундирах.

Разумеется, взоры всех устремились на эту группу: все следили за государем, как он перейдёт мост и куда потом направится. Думали: "не зайдёт ли к англичанам спасибо сказать", но вышло не так, как думали и гадали все, а так, как открыто было благочестивому старцу Малахии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: