Тяжело выдохнув трупный запах, - следователь умирал от рака желудка, Святухин нервно сморщил измученное, землистое лицо.

- Меня особенно смутило именно это выражение жалости в его взгляде, откуда оно? И моё равнодушие чиновника исчезло, уступив место очень беспокойному любопытству, новому и неприятному для меня.

- На вопросы мои он отвечал глуховатым голосом человека, который не привык или не любит говорить много, ответы его были кратки, точны, было ясно, что Меркулов готов дать откровенное показание. Я сказал ему слова, которых не сказал бы другому подследственному:

- "Хорошее лицо у вас, Меркулов, не похожи вы на человекоубийцу".

- Тогда он, точно гость, взял стул, особенно крепко сел на него, упёрся ладонями в колени и сразу заговорил, точно - глупое сравнение - на волынке заиграл, у волынки есть такая большая глуховатая дудка, как фагот.

- "Ты думаешь, барин, если я убил, так я - зверь? Нет, я не зверь, и если ты почуял это, так я тебе расскажу судьбу мою".

- И - рассказал спокойно, обречённо, так, как убийцы не говорят о себе, - не оправдываясь, не пытаясь разжалобить.

Следователь говорил очень медленно и невнятно, его шершавые губы, покрытые серой какой-то чешуёй, шевелились с трудом, он часто облизывал их тёмным языком, закрывая глаза.

- Мне хочется вспомнить его подлинные слова. В них была особенная значительность. Слова поражающие... Этот его жалостливый взгляд на меня тоже подавлял. Поймите: не жалобный, а - жалостливый. Он - меня жалел. Хотя я тогда был ещё здоров...

- Первый раз он убил при таких условиях: осенью, вечером вёз с пристани сахарный песок в мешках и заметил, что сзади воза идёт человек, распорол мешок, черпает сахар горстью и ссыпает его в карманы себе, за пазуху, Меркулов бросился на него, ударил по виску - человек упал.

- "Ну, я его ещё ногой пнул и поправляю распоротый мешок, а человек этот под ногами у меня лежит вверх лицом, глаза вытаращены, рот раскрыт. Стало мне страшно, присел на корточки, взял его за голову, а она, тяжеленная, как гиря, перекатывается у меня с ладони на ладонь, и глаза его будто подмигивают, а из носу кровь течёт, руки мои мажет. Вскочил я, кричу: "Батюшки, убил!"

- Отправили Меркулова в полицию, потом - в тюрьму.

- "Сижу я в тюрьме, вокруг - люди преступные, а я будто сквозь туман всё вижу и ничего не понимаю, страшно мне, не спится, и хлеб есть не могу, всё думаю: "Как же это? Шёл человек по улице, стукнул я его, и - нет человека! Что ж это такое? Душа-то где? Ведь - не баран, не телёнок; он в бога верует, поди-ка, и хоть, может, характер у него другой, а ведь он таков же, как я. А я вот переломил его жизнь, убил, как скота всё равно. Ведь эдак-то и меня могут, - стукнут, и - пропал я!" От этих мыслей так страшно было мне, барин, что ночами слышал я, как волосы на голове растут".

- Рассказывая, Меркулов очень пристально смотрел на меня, но, хотя его светлые глаза были неподвижны, мне казалось, что я вижу в сероватых зрачках его мерцание ночного страха. Руки он сложил ладонями вместе, сунул их между колен и крепко сжал. Наказали его за нечаянное убийство легко, зачли предварительное заключение и отправили на покаяние в монастырь.

- "Там, - рассказывал Меркулов, - приставили ко мне старичка монаха, для научения моего, как надо жить; ласковый такой старичок, и о боге говорил он как нельзя лучше. Хороший. Вроде отца мне был, всё - сын мой, сын мой. Слушаю я его, да нет-нет и спрошу: "Ладно, бог! А почему же человек настолько непрочен? Вот, говорю, ты, отец Павел, бога любишь, и он тебя, наверно, любит, а я вот ударю тебя и убью, как муху. Куда же ласковая твоя душа тогда денется? Да и не в твоей душе задача, а в моей злой мысли: могу я тебя убить каждую минуту. Да и мысль моя, говорю, вовсе не злая, я даже очень ласково могу тебя убить, даже помолюсь сначала, а после - убью! Вот ты мне что объясни". Ну, он не мог объяснить этого; он всё своё говорил: "Это в тебе дьявол зверя будит! Он тебя тревожит". Я говорю: "Мне всё едино кто тревожит, а ты научи, как мне быть, чтобы не тревожило? Я, говорю, не зверь, ничего звериного нет во мне, а только душа моя за себя испугалась". - "Молись, говорит, до изнурения!" Я - молюсь, иссох даже, виски седеть начали, а мне в ту пору было двадцать восемь лет сроку жизни. Молитва страха моего не может избыть, я, и молясь, думаю: "Как же это, господи? Вот - я могу в минуту любого человека смерти предать и меня любой человек может убить, когда захочется. Усну, а меня кто-нибудь шаркнет ножиком по горлу, а то кирпичом, обухом по голове. Гирей. Да - мало ли как!" От мыслей этих спать не могу, боюсь. Спал я вначале с послушниками, ночью пошевелится который из них, - я вскочу и - орать: "Кто возится? Лежите смирно, так вашу мать!" Все меня боятся, и я всех боюсь. Пожаловались на меня, тогда отправили меня в конюшню, там, с лошадями, стало мне спокойнее, лошадь - скот бездушный. Ну, всё-таки спал я вполглаза. Боязно".

- Отбыв эпитимью, Меркулов снова взялся за работу извозчика, жил он на огородах, за городом, жил трезво, сосредоточенно.

- "Как во сне живу, - говорил он. - Всё молчу, людей сторонюсь. Извозчики спрашивают: "Ты что, Василий, угрюмо живёшь, али в монастырь собираешься?" Что мне монастырь? И в монастыре - люди, а где люди, там и страх. Гляжу я на всех, думаю: "Сохрани вас господь! Непрочна ваша жизнь, нет вам от меня защиты, и мне от вас защиты тоже нет". Сообрази, барин, каково было мне жить с этакой тягой на душе?"

Вздохнув, Святухин поправил чёрную шёлковую шапочку на голом черепе, матовом, точно старая, трухлявая кость.

- Вот тут, при этих словах, Меркулов усмехнулся, неожиданная, неуместная усмешка так перекривила, исказила его благообразное лицо, что я тотчас поверил: конечно, он - зверь. И, наверное, убивал людей вот именно с этой улыбкой. Мне стало нехорошо. А он продолжает и уже как будто с досадой:

- "Хожу я между людей, вроде курицы с яйцом, а яйцо-то гнилое, и я про это знаю. Вот-вот лопнет оно в нутре моём - что тогда будет со мной? Не знаю что, не могу придумать, а понятно мне: очень страшно должно быть".

- Я спросил его: думал ли он о самоубийстве?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: