«Неужто и я буду таким к их возрасту?» — с ужасом подумал Мухин.
Начинался новый день.
«Ох, когда я стану очень богатым и знаменитым, — подумал Мухин, — я велю поставить себе большую-пребольшую никелированную кровать с блестящими шарами на спинках, прямо в яблоневом саду. Велю застелить ее лучшими простынями и перинами, поставить ее в тени самой большой яблони, и буду спать сколько влезет…»
В комнату без стука вошла мать.
— Завтрак на столе, и вообще, ты в институт собираешься?
Она постояла секунду, потом повернулась и прикрыла за собою дверь.
День начинался.
А как закончился день вчерашний?
Началось все вполне пристойно. Его однокурсники — Генка, Пашка толстый… Что может быть достойнее для студентов почти что выпускного четвертого курса… Что может быть достойнее, чем раскатать вечером «тридцатку» по рублю за вист, сидя не в какой-нибудь там общаге, а в комфортной обстановке мухинской квартиры, потягивая «Клинское» пивко. Для полного кайфа не хватало только прислуги. Но папаша на своей ржавой «волжанке» увез мамашу на огород… На шесть взлелеянных соток участка под Клином… Придав своим лицам выражение усталости бывалых вояк, друзья сдавали, пасовали и вистовали, играли мизер, отхлебывали из стаканов и непрестанно курили.
Это был отличный вечер. Непринужденно текла беседа. О разных приятных пустяках. О доценте Подсекаеве, о предстоящей летней практике, о девчонках с параллельного факультета.
Муха играл, не зарываясь, и к девяти вечера имел двадцатку в пуле, вполне приличную горку и кучу вистов на своих партнеров.
А в девять, когда по телеку дикторша с пробором принялась рассказывать о встрече Путина с олигархами, в дверях мелодично протренькал звонок.
— Не открывай, Муха, — пропел сквозь табачный дым из своего кресла Генка. — Приличные люди сперва звонят по телефону.
Если спросить тогда Леху Мухина, пошедшего открывать, кого меньше всего ожидает увидеть на лестничной площадке, он бы, наверное, ответил: «Леву Шевченко».
Но когда открылась дверь, взору Леши Мухина явился именно он, старый школьный приятель, ныне беспутный музыкант Лева.
Шевченко был пьян. Густые, длинные, ниже плеч, черные волосы, какие носят только хэви-металлисты, лохмами разметались по плечам. К застиранной футболке, какие в Америке называют «ти-шорт», и на которой было написано по-английски «Fuck off», он обеими руками прижимал пять или шесть бутылок пива. Запотевших, словно только что из заводского холодильника. За Левкиной спиною, возле лифта, автоматическое чрево которого еще не успело закрыться, стояла не менее живописная парочка.
За ту долю секунды, пока Левка еще не открыл рот, чтобы произнести приветствие, Муха успел разглядеть стройную женскую фигурку в белых джинсиках и стоящего рядом картинно библейского еврея с черной кучерявой бородой и большими залысинами, придававшими его лицу чрезвычайно умное выражение.
В руках у девушки была Левкина гитара, которую Леха сразу узнал по корявой надписи: «Не забуду папу Чака Берри».
Библейский держал в руках две бутылки пива и пол-литра «Русского Стандарта».
— С музыкальными инструментами принимаешь, хозяин? — развязно спросил Левка. И не дожидаясь ответа, полуобернувшись к своим спутникам, категорически резанул: — Заходи!
Мухе ничего не оставалось, как отступить в глубь прихожей, пропуская превосходящие по численности силы.
В родительской гостиной, где шла игра, Левка, сгрузив пиво на стол, начал разыгрывать представление новых лиц, сменив при этом свой обычный хамский тон на витиевато-политесный. Лешкины друзья Левку давно знали, поэтому, коротко кивнув им, он, расшаркиваясь и размахивая воображаемой шляпой, понес какую-то чепуху, касающуюся его спутников, которые, как оказалось, были мужем и женой, хотя и носили разные фамилии. Лысого библейского красавца звали Герман Гольданский, и, если верить Левкиной болтовне, он был «великим русским художником типа Левитана».
Герман пожал всем руки и, усадив свою жену на краешек дивана, сам примостился с нею рядом, как бы заслоняя ее от всей мужской компании.
Из всех вновь прибывших лиц Муху прежде всего заинтересовала она.
Нет, заинтересовала — не то слово. Муха застыл, как током пораженный, дамочка оказалась похожа одновременно и на Галину Александровну Аринину, и на Шерон Стоун с Фэй Данауэй. Словом, на тот самый идеал, созданный его «больным», по словам Митрохи, воображением.
И тщетно искал он в гостье недостатки, пытаясь, как лисица из басни, убедить себя, что виноград этот зелен, то есть идеал не слишком идеален.
Она была той самой. Долгожданной.
И не только Муха почувствовал волнение при ее появлении.
В этой полутемной накуренной комнате стройная женщина в белых брючках как-то сразу «взяла». И уже не хотелось дописывать пулечку, о которой всю неделю мечталось на лекциях, и уже не интересно было слушать анекдотцы толстого Пашки…
Все из своих углов уставились на белые брючки и вырез в белом жакете, в котором угадывалась плотная грудь размером как у Мадонны Луизы Чикконе.
Звали ее Ева.
Если бы Левка сказал, что ее зовут Катя или Даша, это взволновало бы куда меньше. Но ее звали Ева. И в этом было что-то особенное.
У нее было худое бледное лицо в обрамлении золотых, как спелая пшеничная солома, волос. И большие черные глаза, которые в полумраке гостиной притягивали к себе, как черное ночное небо в позднюю осень.
На одно мгновение, когда Муха пожимал ее маленькую руку, их взгляды встретились, она из под челки, словно открыв на миг два окна в бездонный космос, взглянула на него и тут же спрятала глаза под длинными ресницами, откинувшись на спинку дивана, загородившись джинсовым плечом своего бородатого мужа. И от этого взгляда, что длился, может быть, одну десятую долю секунды, Муха совсем потерял покой.
Он подумал, что очень хочет поцеловать ее. Нежно-нежно, едва коснувшись губами губ.
Карты сдвинули в сторону. В высокие стаканы расплескали «Русский Стандарт».
— Ну, за знакомство! — сказал Левчик, проглотив водку, и, не закусывая, сразу взял в руки гитару.
Он принялся крутить колки, мягко беря сочные аккорды, слегка подвывая закрытым ртом, настраивая инструмент и настраивая себя.
— А ты правда художник? — вдруг как бы очнувшись, спросил из своего угла толстый Пашка.
Библейский усмехнулся, глядя в пол, и длинными пальцами жилистой руки медленно достал сигарету.
— Да, что-то вроде.
— Художник он, художник, — утвердительно закивал Левочка и снова принялся мурлыкать, накручивая колки.
— А как вы относитесь к художнику Шилову? — с наивным видом продолжал Толстый.
— А никак не отношусь, — сказал Герман, прикуривая от дорогого «зиппо».
— Это вы, что же, совсем не видели его картин?
— Да нет, его, с позволения сказать, картины, я видел, — Герман сидел на краешке дивана, упершись локтями себе в колени. — Но я к ним никак не отношусь, нету у меня к ним никакого отношения, потому что Шилова к славному цеху художников не причисляю.
— А как же шумиха вокруг его галереи? — возмутился Толстый. — Лужков вон собирается ему еще один дом отдать, хотя на это здание и Пушкинский музей претендовал, но мэрия знает, кому давать, кто популярнее, тому и дает, потому как на дворе рыночная экономика, а Шилов — это отражение связи спроса и предложения…
— А, да брось ты трепаться, — перебил Толстого Герман. — Какое предложение? Олигарха Абрамовича он нарисовал как живого?
— Ага, именно! — ответил Толстый Пашка. — Народ хочет видеть своих героев, а в Третьяковке портреты висят Гоголя да Белинского, они уже и в школе надоели, когда все десять лет в классе глаза мозолили, а тут — поди погляди на портреты Чубайса да Березовского…
— Ага, особенно полюбуйся на то, как у художника огонек на сигаретке получился, прям как у Куинджи на «Украинской ночи над Днепром»! — издевательски поддакнул Герман. — Это не художник, который больше внимания не глазам уделяет, а фактуре шерстяной ткани костюма и бриллианту на пальце…