– Выпишем, Пикулин, обязательно.
– О-о! В этом я не сомневаюсь. Грязевые ванны на этапе, закалка организма морозом на лесоразработках, диетическое питание без мяса и прочих плохо усваиваемых продуктов…
– Не наша вина в этом, Пикулин. Что посеешь, то и пожнешь. Так гласит народная мудрость. Поэтому, оставь эмоции при себе, и продолжим…
Савин внимательно наблюдал за допросом, в душе восхищаясь высоким профессиональным мастерством Володина, окончательно загнавшего в угол неглупого и весьма изворотливого вора-рецидивиста Карамбу. Тот нервничал, путался, хотя и пытался не подавать виду, что все вопросы капитана точно бьют в цель. Карамба по-прежнему пытался балагурить и хохмить, стараясь смешочками и шутками прикрыть свою растерянность, но было видно, что он чувствует себя непривычно скованно. Володин поддерживал этот тон, что еще больше сбивало с толку Карамбу. В конце концов вору стало казаться, что капитану все известно, и допрос ведется только ради проформы. Это, конечно же, было далеко не так. Карамба действительно был крепким орешком, одним из самых ловких и опытных воров-домушников Москвы. Но грамотно построенный план допроса позволил капитану создать определенный запас прочности перед, пожалуй, главным вопросом, который предстояло прояснить: каким образом Карамба вышел на Христофорова с его золотым запасом?
– …Так что же, все-таки, случилось в ресторане двадцать второго декабря? Вспомни, Пикулин, будь добр. Ты был тогда таким элегантным…
– Ну что ты скажешь! От вас ничего не скроешь, гражданин начальник. Это точно, люблю красивую одежду и хорошее общество.
– Особенно женское… Так кому ты сплавил шубку прелестной француженки?
– Как, она и впрямь оттуда? Из-за кордона? А я-то думаю, что за клевая телка – фигура, ножки, походка…
– И шубка… Она ведь норковая, дорогая. На двадцать штук «зеленью» тянет.
– Что вы говорите!? Ай-яй-яй… Вот беда-то какая. А я думал, что это дешевая подделка. Какой-нибудь стриженый и окрашенный кролик. У них там за бугром техника на грани фантастики. М-да… Карамба сокрушенно покрутил головой.
– Нечаянно получилось, гражданин начальник, – сказал он проникновенно. – Сдуру. Пьяный был. Слово даю, век свободы не видать! Да если бы мне кто–нибудь намекнул, что эта шмара из Парижа!.. Чтоб у меня руки отсохли!
– Конечно, конечно, ты ведь джентльмен, Пикулин. Кстати, чтобы не забыть, скажи-ка мне адресок, куда ты отправил заграничный товар.
– Это можно, чего теперь скрывать. Да вы, похоже, в курсе…
– Знаешь, Пикулин, формальности. Мы ведь чуточку бюрократы. Начальник требует. Закон. Так я весь внимание.
– Калинка пригребла.
– То есть, Панкратова.
– Ну… За копейки, можно сказать. А я-то, лох ушастый, думаю, чего это Калинка в эту пальтоху так вцепилась? Унюхала фирменный товар. Вот зараза…
– Опыт – большое дело, Пикулин. Панкратова в заграничных шмотках знает толк. Не говоря уже о мехах. Послушай, а кто тебе подсказал провернуть дельце на Лосиноостровской?
Карамба от неожиданности поперхнулся сигаретным дымом и закашлялся, наклонив голову. Когда он поднял глаза на Володина, лицо его заметно побледнело, а фигура как-то обмякла, потеряла угловатость.
– Батон… Стукач плюгавый, сука… Карамба заскрипел зубами.
– «Рыжевье» нашли? – спросил он с нотками безнадежности в голосе. – Я так и думал. Раз в жизни повезло, такую лафу поимел, завязать хотел… Надо же мне было с этим придурком связаться. Запишите – Калинка навела…
Глава 19
– Глафира, Глашка! Где ты там, ядрена корень! – звал кабатчик Авдюшка свою помощницу. Он суетливо бегал вокруг стола, где присел Граф – убрал одну скамейку (чтобы никто больше не сел за стол), смахнул со столешницы крошки, быстро собрал пустые кружки и миски.
На зов хозяина прибежала плечистая Глафира. Она сноровисто застелила стол чистой скатертью, поставила серебряную солонку, принесла пышный пшеничный каравай на расписном деревянном блюде.
– Ишь, как старается Авдюшка. Дорогой гостюшка пожаловал в шалман… – бормотал вполголоса Делибаш. Он с ненавистью всматривался в задумчивое лицо Воронцова-Вельяминова.
– Их благородие откушать изволили, – заводя себя, бубнил Делибаш. – Хлеб только что из печи, по запаху чую. А нам, за наши кровные… потом и мозолями заработанные… Авдюшка, это, черняшку сует черствую. Делибаш до хруста сжал худые кулаки.
– Погоди ужо… – сказал он с угрозой.
При этих словах Делибаша китаец Ли насмешливо хмыкнул, отрезал острым, как бритва, ножом кусок вареной оленины и не спеша принялся жевать.
– Кишка т-тонка… – выразил вслух то, о чем промолчал китаец, Гришка Барабан. Он боялся даже посмотреть в сторону Графа и, низко нагнувшись над столом, дрожал всем телом, словно побитый пес. Это его челюсть в памятную для всех троих ночь в избушке возле безымянного ручья испытал на прочность кулак Графа, после чего Барабан носил ее подвязной больше двух месяцев.
– У меня… кишка тонка!?.. Ах ты!.. У Делибаша не хватило слов и он, покрутив головой, заскрипел зубами и начал скверно ругаться…
Воронцов-Вельяминов ел нехотя, словно его в этот кабак привела не надобность отужинать, а некая, не весьма приятная, повинность. Всегда приветливый и внимательный к людям, готовый не раздумывая прийти на выручку любому в трудном положении, Владимир, тем не менее, избегал общества, а если и попадал в многолюдье, чувствовал себя неуютно. Годы скитаний по таежным просторам приучили его к одиночеству, затворничеству. Он всей душой полюбил северную тишину, таинственную и неповторимую, до звона в ушах, когда мысли текут плавно, просторно, когда житейская суета отходит на задний план, растворяется, как горькая соль в прозрачной струе, незамутненной нелепыми условностями, мелкими дешевенькими радостями и страстишками цивилизованного бытия.
Свою прошлую жизнь он теперь вспомнил все реже и реже. Иногда ему казалось, что ее прожил кто-то другой, совершенно незнакомый ему, чужой человек, возможно, его товарищ, в долгие зимние вечера при свете коптилки нашептывавший ему на ухо странные, смешные, нелепые истории о никогда не существовавшем полусказочном мире.
И только одно воспоминание, в реальности которого сомневаться не приходилось, бередило душу Воронцова-Вельяминова, ярким, осязаемым всплеском прорезая глубокий, полуобморочный сон едва живого от усталости старателя и охотника: крохотные пухлые пальчики, выглядывающие из рукавов кружевной ночной рубашечки, а над розовыми после сна щечками – круглые от удивления глазенки; в них таились и испуг, и удивление, и любопытство. Сын. Алексис, Алексей, Алешенька…
После того, как в колымскую глухомань дошли слухи о свержении царя и революционных событиях в теперь уже бывшей Российской империи, Воронцов-Вельяминов в конце 1918 года попытался навести справки о судьбе своего сына. Но письма, посланные матери и сестре, остались без ответа, что, впрочем, не было для него удивительным и непонятным: почта работала из рук вон плохо, да и кому было дело до клочка бумажки, когда в жестоком, бескомпромиссном противостоянии политических убеждений и человеческих страстей решалась судьба всей нации. И все же страстное желание узнать о судьбе сына Алексея его не покидало.
Воронцов-Вельяминов подумывал и о возвращении в родные края, но с опаской, внутренним трепетом: что собой представляет новая власть, он понятия не имел. Те скудные сведения о большевиках, об их борьбе с царизмом, почерпнутые им в разговорах со своим товарищем по побегу из рудников, политкаторжанином Василием Петуховым, за давностью как-то выветрились из головы Владимира. Что было немудрено – кадровый военный, отпрыск старинного дворянского рода, он был далек от политики. Рассуждения Василия на эту тему, рассказы о стачках, восстаниях и подполье тогда воспринималось им, как забавное, не лишенное драматизма театрализованное представление, – нечто вроде «Бориса Годунова» в исполнении не профессиональных артистов, а фанатично настроенных простолюдинов. Правда, убежденность и целеустремленность большевика Петухова вызывали в нем уважение, потому, как выходец из рабочей среды уралец Василий оказался натурой одаренной, сильной. Петухов был на удивление начитанным, грамотным человеком, что, конечно же, способствовало их сближению, а затем и дружбе.