2
Было несколько человек, с которыми Фалуев успел близко сойтись: Лебединов; неясных дел разночинец - будто бы литератор; бывший преподаватель гимназии Боков, слишком громко и в любом случае - запоздало негодовавший по поводу упразднения еров и ятей; отец Михаил и Двоеборов, делопроизводитель, имевший несчастье напортачить в документации - да так, что в его небрежности признали умысел и заподозрили - а, следовательно, и обвинили - в заговоре. Очутившись в неволе, все пятеро очень скоро утратили наружную индивидуальность и сделались похожими друг на друга, рознясь лишь бородками и бородами. Константину Архиповичу, непривычному к лишениям в силу особой изнеженности и склонности к умственному труду, пришлось туже всех. Доктор по роду занятий, он, совершенно для себя неожиданно, был обвинен в сочувствии и пособничестве недобитым эсерам, а то и кому похуже. На первом же допросе, длившемся минуты три-четыре, ему разбили лицо и посулили такие страшные вещи, что Константин Архипович не воспринял угрозы, не пропустил их через себя. Теперь он быстро угасал, все реже выплывая из морока. Их компания располагалась в одном из внешних кругов, далеко от печки; растирания, щекотка и шлепки больше не помогали.
– Исповедуйте его, - не попросил, а приказал отцу Михаилу преподаватель Боков.
Тот без лишних слов перебрался поближе к Фалуеву и шепотом пригласил открыть душу. Но Константин Архипович ответил новым потоком бессвязных и сентиментальных воспоминаний. В его сумбурных речах сквозила жалость к себе, вызванная событием мелким и не способным к пробуждению сильных эмоций: он вспоминал, как рассыпал лото, маленькие бочоночки, хранившиеся в самодельном мешочке. В сложившихся обстоятельствах сообщение о лото казалось уместным не больше, чем вдумчивые беседы о георгинах и флоксах.
Лебединов покачал головой:
– Очень некстати нахлынуло. Или, может быть, напротив - ко времени?
Фалуев переключился на рассказ о дочкиной пукле: именно так она именовала свою любимую куклу - фарфоровую, богато наряженную.
Двоеборов сидел рядом и сосредоточенно дышал на пальцы. Ничто не выдавало в нем способности к бездумному и опасному героизму, который открылся в нем спустя какие-то пять минут. Делопроизводитель втянул кисти в рукава рваного пальто, поднял глаза и внимательно, спокойно огляделся. Вокруг него вповалку лежали угрюмые люди; кто-то пытался спать, кто-то ожесточенно и тихо переругивался, иные затаились, пристально созерцая ближайшую к себе спину остановившимися, невидящими глазами. Некоторые, воровато озираясь, что-то жевали и откусывали так ловко и поспешно, что никому не удавалось рассмотреть, от чего они, собственно говоря, откусывают. Лики святых, местами оскверненные и изуродованные, глядели торжественно: святые словно хотели показать, что пробил их час.
– Эй, вы! - невозмутимо и весьма отчетливо позвал Двоеборов.
Красноармейцы Емельянов и Шишов, увлекшиеся стрельбой, не сразу сообразили, что обращаются к ним. К тому же где-то затарахтело нечастое в той местности авто, и стражи развернулись посмотреть, кто пожаловал.
– Я к вам обращаюсь, буревестники, освобожденные пингвины, - повторил делопроизводитель.
Шишов лениво посмотрел, кто там гавкает возвышенным слогом.
– Собаки, - дружелюбно сказал Двоеборов. - Демоны.
Голос его, вполне миролюбивый, напоминал в то же время звучанием нечто подземное, горячее и грозное, готовое вырваться на поверхность вулкана.
– Молчите, - хором велели встревоженные Боков и Лебединов. Отец Михаил заспешил с молитвами, догадываясь, что ему могут и не позволить докончить начатое.
– Ты нам? - спросил Емельянов с искренним изумлением. Он даже утратил свою обычную пролетарскую суровость и был готов на равных с Двоеборовым, дружески, посмеяться над казусом.
– Тебе, быдло, - подтвердил тот. - Посмотри, нелюдь, какой человек кончается.
Емельянов окаменел.
– Ты погоди, - остановил его Шишов, видевший, что брат по оружию сейчас испортит все дело скоропалительным и вполне предсказуемым решением. - Шлепнуть мы его успеем. Ну-ка, иди сюда! - крикнул он Двоеборову.
Двоеборов пришел в состояние исступления, для которого немощность Константина Архиповича стала последней каплей. Оно, при внешней невозмутимости, взорвалось, и делопроизводитель пер на пушки не то что с сабелькой, а и вовсе без сабельки. Ему сделалось очень легко и свободно, ибо он перестал быть собой - а может быть, начал, однако новый статус был столь непривычен и летуч, что почти не осознавался. Двоеборов, следовательно, все-таки перестал быть собой. Впереди его ждало будущее, прочно и наглядно оформившееся в виде Шишова.
– Не трогайте его, - вмешался Боков. - Вы разве не видите, что он помешался?
– Блаженный, - вторил ему отец Михаил.
Емельянов, согласно кивая, заряжал опустевшую винтовку.
– Вы тоже к нам пожалуйте, - пригласил он, не отрываясь от своего занятия.
В церкви воцарилась тишина. Она нарушалась лишь потрескиваньем печного огня, в котором, за отсутствием дров, догорали жалкие пожитки арестованных. Тем запретили брать доски из штабеля.
– Надо идти, - негромко сказал Лебединов. - Не все ли равно - раньше или позже?
Кряхтя, он поднялся.
– Мы выйдем! - закричал он. - Оставьте в покое больного. Неужели вам мало четверых?
– Вообще-то, господа, я никуда не собирался идти, - мрачно обронил Боков. - Но раз уж приходится…
В годы, минувшие после переворота, пока набирала силу новая власть, опасные словечки и выраженьица типа "господ" придерживались в запасе и высказывались все реже; теперь прорвало.
Шишов не согласился с предложением.
– Считаю до двух, - сказал он. - А потом - на кого Бог пошлет. Тьфу, стерва!… Не Бог пошлет, а пролетарский гнев падет.
Прицелился в черную, копошащуюся гущу и стал художественно водить винтовку из стороны в сторону.
– Вы, вроде, из крестьян, - пробормотал Лебединов, немного знавший Шишова и Емельянова по обрывкам их бестолковых бесед.
Двоеборов пошел к выходу, перешагивая через тела. Многие с готовностью уворачивались, ворочались, освобождая ему дорогу.