Как чаще всего бывает с человеком, внимающим спокойному рассказу, я и сам успокоился, обретя способность рассуждать.
— Браво, Бакстер! — воскликнул я, поднимая бокал. — Но как ты объясняешь ее выговор? То ли в жилах у нее течет йоркширская кровь, то ли родители ее мозга жили в северной Англии.
— Возможно только одно объяснение, — сказал Бакстер задумчиво. — Самые ранние наши навыки, и среди них речевой, суть инстинкты, коренящиеся в нервах и мышцах всего тела. Известно, что инстинкт есть продукт не одного лишь мозга, ведь обезглавленная курица порой бежит и бежит, прежде чем упасть. У Беллы мышцы гортани, языка и губ сокращаются так же, как в первые двадцать пять лет ее жизни, которые, я думаю, прошли ближе к Манчестеру, чем к Лидсу. Но все слова, которыми она пользуется, она узнала либо от меня, либо от пожилых шотландок, которые ведут мое хозяйство, либо от детей, которые с ней играют.
— А как ты объяснил им ее появление, Бакстер? Или ты такой домашний тиран, что прислуга не осмеливается тебя ни о чем спрашивать?
Поколебавшись, Бакстер пробормотал, что все его служанки — бывшие медицинские сестры, вышколенные сэром Колином, и их не удивляет присутствие необычных пациентов, поправляющихся после сложных операций.
— Но как ты представил ее обществу, Бакстер? Твоим соседям по Парк-сер-кес; родителям детей, которые с ней играют; участковому полицейскому — едва ли ты им сказал, что это плод хирургического гения. Как ты ее запишешь на ближайшей переписи населения?
— Им было сказано, что это Белла Бакстер, моя дальняя родственница, чьи родители погибли в железнодорожной катастрофе в Южной Америке, а сама она получила тогда тяжелое сотрясение мозга с полной потерей памяти. Чтобы выглядело убедительней, я облачился в траур. Придумано действительно неплохо. У сэра Колина был двоюродный брат, с которым он поссорился много лет назад; тот уехал в Аргентину еще до «картофельного голода» (1845-1848 гг. — голод в Ирландии, вызванный неурожаем картофеля) и с тех пор не давал о себе знать. В том винегрете наций, каким является Аргентина, он вполне мог жениться на дочери английских эмигрантов. К тому же лицо Беллы после того, как я остановил разложение тканей, приобрело такой же бледно-желтоватый оттенок, как у меня, что можно истолковать как семейную особенность. Эту историю я расскажу и Белле, когда ей станет известно, что у человека должны быть родители, и она захочет иметь их сама. Пара почтенных покойников — все лучше, чем ничего. Если она узнает, что она плод хирургического искусства, это омрачит ее жизнь. Правду знаем только мы с тобой, хоть я и сомневаюсь, что ты мне веришь.
— Честно говоря, Бакстер, версия с железнодорожной катастрофой более убедительна.
— Думай как хочешь, Свичнет, но, пожалуйста, не налегай так на портвейн.
Я не внял его совету. Не спеша наполнил бокал еще раз и столь же неторопливо сказал:
— Итак, по-твоему, мозг мисс Бакстер когда-нибудь сравняется в возрасте с телом.
— Да, и скоро. Сколько лет ты бы ей дал по ее речи?
— Она лопотала как пятилетняя.
— Я определяю возраст ее ума по возрасту детей, с которыми она играет. Робби Мердоку, внуку моей экономки, скоро будет два. Еще полтора месяца назад она самозабвенно ползала с ним по полу, но вскоре он ей наскучил, и она воспылала пламенной страстью к племяннице кухарки. Эта шестилетняя умница теперь, когда прошли первые радости, находит очень скучной саму Беллу. По уму Белле сейчас, думаю, года четыре, и тогда выходит, что взрослое тело чрезвычайно ускорило развитие мозга. Это ведет к определенным трудностям. Сам того не замечая, Свичнет, ты произвел на Беллу впечатление. Ты первый взрослый мужчина, которого она встретила, если не считать меня, и я видел, что она чувствует это буквально кожей. Такая реакция показывает, что ее тело помнит плотские ощущения той, прежней жизни, и эти ощущения подсказывают мозгу новые образы и новые словосочетания. Она хочет, чтобы ты был ее свечкой. На ум приходят довольно рискованные ассоциации.
— Чушь собачья! — воскликнул я возмущенно. — Как ты смеешь говорить о твоей прелестной племяннице такие чудовищные вещи? Если бы ты в раннем возрасте играл с другими детьми, ты бы знал, что это обычная детская болтовня. Отгадай-ка, паренек, отгадай, девчонка, что за маленький челнок, а в нем мужичонка. У меня есть муженек, ростом будет с пальчик, а каков он из себя, знает каждый мальчик. Но как ты будешь учить мисс Бакстер, когда она вырастет из нынешнего милого состояния?
—Только не в школе, — сказал он твердо. — Я не допущу, чтобы с ней обращались как с диковинкой. Вскоре я возьму ее в тщательно спланированное кругосветное путешествие, и где ей особенно понравится, там мы задержимся подольше. Она не только многое увидит глазами, но и многое узнает из разговоров с людьми, которые найдут ее лишь чуточку более странной, чем большинство английских путешественников, и восхитительно естественной по сравнению с ее неуклюжим спутником. Кроме того, путешествие быстро излечит ее от привязанностей, которые начинают становиться романтическими в не очень здоровом смысле.
— И конечно же, Бакстер, — сказал я необдуманно, — там она будет целиком в твоей власти, вдалеке от людских взоров, хотя бы даже столь робких, как взоры твоих слуг. В прошлую нашу встречу, Бакстер, ты похвастался в пылу ссоры, что разрабатываешь тайный способ получить женщину в полное свое распоряжение, и теперь я знаю твой тайный умысел — совращение! Ты думаешь, что вот-вот завладеешь тем, о чем безнадежно мечтали поколения мужчин: душой невинного, доверчивого, беспомощного ребенка в роскошном теле очаровательной женщины. Но я этого не допущу, Бакстер. Ты богатый наследник аристократа, я приблудный сын бедной крестьянки, но между отверженными мира сего существует более прочная связь, чем думают сытые. Кем бы ни была Белла Бакстер — твоей осиротевшей родственницей или дважды осиротевшим произведением хирургического искусства, — я ближе к ней, чем когда-либо сможешь стать ты, я буду защищать ее честь до последней капли крови, и это так же верно, как то, что в небесах есть Бог, Бакстер, — Бог вечного милосердия и отмщения, перед кем могущественнейший на земле император ничтожней крохотного воробья.
В ответ Бакстер забрал у меня графин, поставил его обратно в буфет и запер дверцу.
Наблюдая, как он это делает, я немного остыл и вспомнил, что перестал верить в Бога, небеса, вечное милосердие и тому подобное, прочтя дарвиновское «Происхождение видов». До сих пор меня изумляет, что, неожиданно повстречавшись с единственным другом, будущей женой и первым в жизни графином портвейна, я не нашел ничего лучшего, как пуститься в разглагольствования на языке романов, которые, я знал, гроша ломаного не стоят и которые я читал вечерами лишь для того, чтобы поскорее заснуть.
6. Мечта Бакстера
Бакстер вновь подошел ко мне, сел на свое место и взглянул мне в глаза — губы сжаты, брови подняты. Кажется, я покраснел. Во всяком случае, по всему лицу у меня разлился жар. Он сказал ровным тоном:
— Напряги свою память, Свичнет. С виду я безобразен, но припомнишь ли ты, чтобы я хоть раз совершил безобразный поступок?
Помолчав, я угрюмо спросил:
— А Мопси и Флопси?
Его, похоже, слегка задело, и после паузы он задумчиво заговорил, словно беседуя с самим собой:
— Сэр Колин, его няни и собаки уделяли мне больше внимания, чем получает подавляющая часть вновь прибывших в наш мир; но мне хотелось еще большего. Я мечтал об удивительной незнакомке — женщине, какой я никогда еще не встречал и какую мог только вообразить, — подруге, которая нуждалась бы во мне так же сильно, как я в ней, и восхищалась бы мной так же горячо, как я ею. Разумеется, для большинства юных созданий это желание удовлетворяет мать, хотя богатые семейства часто нанимают служанку, исполняющую роль матери. Я не испытывал особенно большой привязанности к тем, кто ходил за мной, возможно потому, что их было слишком много. С самого рождения я был крупным, сильным ребенком, и мне смутно вспоминается, что кормили, умывали и одевали меня, пока я не научился делать это сам, по крайней мере три взрослые няни. Может быть, их было и больше — ведь они, наверно, работали посменно. Возможно, я приписываю детству томление более поздних лет, но я не могу вспомнить ни единого дня, когда я не ощущал внутри меня пустоту в форме женской фигуры — пустоту, что жаждала быть заполненной кем-то диковинней и прекрасней, чем все домашние. Томление усилилось с приходом половой зрелости, которая нагрянула с катастрофической внезапностью. Голос мой, увы, так и не сломался — до нынешнего дня у меня осталось меццо-сопрано, — но однажды утром я проснулся с напряженным мужским органом и отяжелевшими яичками, что составляет бремя нашего пола.