Вместе с отцом я имел, конечно, полную возможность ехать все время в повозке. Однако я и не подумал воспользоваться этой привилегией. Куда там! С первого же дня похода я решил быть «настоящим солдатом». С разрешения Степаныча, я рядом с ним шагал во главе колонны новобранцев. Сначала было трудно. Хотя я был здоровый мальчик, но все-таки проходить по 20-25 верст в день оказывалось не под силу. Поэтому полперехода я шагал, а полперехода сидел в повозке. Однако постепенно я стал привыкать и мало-помалу так втянулся, что к концу пути мог почти поспорить с любым солдатом. Это была хорошая школа, и, должно быть, отсюда ведут начало мои любовь и уменье ходить пешком, которые я сохранил на большую часть последующей жизни. Я перенял повадки новобранцев на марше, раскачивался, махал руками, как они, и даже сплевывал на сторону сквозь зубы, как это умел делать правофланговый парень из Туринского уезда Карташев, с которым я особенно подружился во время похода. На остановках я тоже больше вертелся среди солдат, слушал их разговоры, песни, сказки и обед из солдатского котла предпочитал «офицерскому» обеду, который военный повар готовил специально для командира партии и для отца.
Да, это было чудное время! Это было совершенно изумительное приключение для девятилетнего мальчика, только что начинавшего открывать глаза на мир. Я почти перманентно находился в состоянии какой-то радостной экзальтации. Я просто захлебывался от яркости и обилия впечатлений. Но мир, который представал пред моим детским невинным взором, был пестрый мир. В нем было много света, но в нем были также и тени. И теней этих было немало.
Помню, во время дневки в Копале местный гарнизон решил развлечь нашу партию чем-нибудь необыкновенным и разыграл в ее честь популярную в то время в армии пьесу «Царь Максимилиан». На крохотной сцене, в душных казармах, в сорокаградусную жару, в течение двух часов дико кричали, топали и дрались «военные артисты». Все роли исполнялись мужчинами. Сам «царь» и все его придворные были одеты в какие-то совершенно фантастические формы, звеневшие бесчисленными побрякушками при каждом движении героев. Из-под голубого платья «царицы Эльвиры» выглядывали густо пахнущие дегтем солдатские сапоги. Я забыл сейчас содержание пьесы, но помню, что даже у меня, девятилетнего мальчика, оно вызывало недоумение своей нелепостью. К этому прибавлялось еще исполнение. Я никогда не забуду, как в одной из сцен громадно-уродливый «царь Максимилиан», хватаясь за саблю, грозным голосом кричал своему сопернику:
На самом деле возглас «царя Максимилиана» кончался на второй строчке, после которой в скобках стояла ремарка: «Глядя на оную». Солдат-артист, однако, не отделял текста от ремарки и с завидной добросовестностью произносил все вместе.
— Какая глупая пьеса! — сказал отец, когда мы возвращались с представления в свою палатку.
Шедший с нами офицер местного гарнизона с презрительным смехом откликнулся:
— Дуракам лучше не надо.
Я был поражен в самое сердце.
«Дуракам! — думал я, шагая рядом со взрослыми. — Значит, он всех солдат считает дураками? Как бы не так! Мой Карташев совсем не дурак. Он умеет так хорошо рассказывать и петь песни. И другие солдаты тоже не дураки. Почему же он всех солдат зовет дураками?»
Я не мог тогда найти удовлетворительного объяснения слов офицера, но я запомнил их, и мне показалось, что они скрывают за собой какую-то тяжелую, мне еще непонятную тайну.
А вот другой случай. Обычно на дневках Степаныч и «дядьки» занимались с новобранцами «словясностыо», которую царское правительство старалось вбить в голову каждому солдату. Собрав вокруг себя на лужайке 30-40 человек, Степаныч начинал их обучать своей премудрости.
— В чем состоит долг солдата? — громовым голосом кричал он, свирепо глядя на своих слушателей.
И затем отвечал:
— Долг солдата состоит в том, чтобы, не жалея живота своего, бить врага внешнего и внутреннего.
А все новобранцы должны были хором повторять и заучивать на память этот ответ.
Потом задавался вопрос:
— Что есть знамя?
И дальше следовал ответ:
— Знамя есть священная хоругвь.
И все опять должны были повторять за Степанычем и заучивать это определение.
Я не помню сейчас точных формулировок «словясности», но таков был их подлинный смысл. В числе других вопросов солдатского катехизиса имелся и такой:
— Что есть твое оружие?
На это Степаныч неизменно отвечал:
— Ружье честень бердань, образец номер второй.
Регулярно присутствуя на «словясности», я никогда не мог понять смысла этой мистической формулы. Что значит «честень»? Что такое «бердань»? Несколько раз я пробовал спрашивать об этом Степаныча, но он лишь недовольно хмурился и сердито ворчал:
— Честень есть честень, а бердань есть бердань — вот и весь сказ. А чему тут непонятному быть?
Однажды на уроке «словясности» из кармана Степаныча выпала небольшая книжечка. Я подобрал ее и стал просматривать. И что же, — это оказался тот самый солдатский катехизис, который фельдфебель с таким упорством вколачивал в головы новобранцев. Я быстро перелистал его и наткнулся на смущавший меня ответ об оружии.
В подлиннике он гласил:
«Ружье системы Бердана, образец № 2».
Ларчик просто открывался. Обрадованный своим открытием и плохо еще понимая бюрократическую психологию, я с радостью закричал:
— Степаныч! Степаныч! Нашел!
И, указывая пальцем в книжечку, я воскликнул:
— Надо говорить не «ружье честень бердань», а «ружье системы Бердана»…
Я не успел договорить. Степаныч вдруг покраснел, как рак, сердито вырвал из рук у меня книжку и дико зарычал:
— Яйца курицу не учат! Тоже учитель нашелся!
Я был совершенно огорошен. Уходя со «словясности», я искал и никак не мог найти ответа на вопрос: зачем Степаныч вбивает в головы солдат всякие бессмыслицы?
Наши отношения со Степанычем после этого конфликта сильно испортились. А вскоре после того произошел еще один случай, который окончательно нас поссорил.
Мы уже были всего лишь в нескольких переходах от Верного.
На стоянке у одной горной речки я бегал с сачком по полю, гоняясь за красивыми бабочками. Вдруг неожиданно я остановился, как вкопанный. В нескольких десятках саженей от меня, под небольшой купой деревьев, стоял Степаныч, но в каком виде! Весь красный, разъяренный, озверевший, он бил по лицу моего друга Карташева. Его огромные железные кулаки методически ходили взад и вперед и голова Карташева как-то беспомощно моталась из стороны в сторону. Из губы у Карташева текла тонкая струйка крови. В мгновенье ока я был около Степаныча и, вне себя от бешенства, закричал:
— Стой! Стой! Не смеешь! Я папе скажу. Оторопевший от неожиданности Степаныч остановился и, увидев меня, выругался матерными словами. Однако желание продолжать расправу, видимо, у него пропало, и, еще раз выругавшись, фельдфебель круто повернулся и пошел к лагерю. Когда Степаныч был уже далеко, я спросил обтиравшего кровь Карташева:
— За что это он так тебя?
Карташев замялся и стал смущенно теребить свою гимнастерку. Я, однако, не отставал. Наконец, Карташев, глядя в сторону, вполголоса заговорил:
— Как, значит, по осени забрили меня, мамаша, значит, дала мне три рубли на дорогу… Береги, говорит, на черный день пригодится… А дьявол энтот, Степаныч, дознался ноне… Ну, стал приставать: отдай да отдай ему три рубли… Почитай, всю дорогу от Семипалатински пристает. Я и так, и сяк, самому, мол, нужно… Сегодня поймал меня, да и пошел, да и пошел… Мы, говорит, через три дни в Верном будем. Ты, сволочь такая, тамо останешься, а я в Омск ворочусь. Давай, говорит, деньги чичас, сей минут… А не дашь, дык долго меня поминать будешь… Ды как почнет по мордасам лупить, как почнет…