Другим тяжелым впечатлением, но уже несколько иного порядка, были пассажиры нашей баржи — уголовные арестанты. Мужчины и женщины, старые и молодые, наглые и забитые, мрачные и веселые, в кандалах и без кандалов — все они шумной, серой, беспокойной толпой заполняли трюмные камеры, кричали, ссорились, свистели, плакали, били вшей, валялись на палубе, играли в карты, доходили до поножовщины. Помню, во время одного из рейсов среди осужденных произошла какая-то темная ссора, в результате которой на следующее утро пожилой арестант, шедший на поселение, был найден мертвым с проломленной головой. Несмотря на все крики и зуботычины Феоктистова, несмотря на карцерный режим, введенный им после этого на барже, виновных так и не удалось обнаружить: вожаки уголовников держали в своих руках всю арестантскую массу. Отец как раз в это лето производил свои измерения «преступных черепов», о чем я упоминал выше, и я помогал ему в этой работе. Каждый день конвойные солдаты приводили в лазарет по нескольку арестантов для исследования. Взятые в одиночку, они были людьми, индивидуумами. Некоторые из них казались даже приятными и интересными. Однако в общей массе арестанты производили гнетущее, тоскливое, беспросветное впечатление, и вместе с тем рождали у меня — я тогда никак не мог понять, почему, — ощущение какой-то душевной неловкости, точно я был в какой-то мере ответствен за их горькую судьбу.
Таковы были тени. Но наряду с ними был свет. Много света!
Едва я ступил на баржу, как вновь ожила моя старая страсть к воде, к кораблям, к судоходству. Я сразу же перезнакомился с командой и завел дружбу с водоливом и штурвальными. Всего на барже было человек восемнадцать, и все они происходили из одного и того же места — села Истобенского, Вятской губернии. Не знаю, почему так повелось, но только в те годы все западносибирское пароходство, бороздившее воды бассейна Оби и Иртыша, было укомплектовано выходцами из этого знаменитого села или его окрестностей. Зиму они проводили у себя дома, в Вятской губернии, а с весны направлялись на реки Западной Сибири и плавали здесь до глубокой осени. «Истобенцы» представляли собой своеобразный «клан», крепко держались друг за друга, свято хранили свою «монополию» и дружно сживали со света всякого «чужака», пытавшегося проникнуть в их твердыни. То же самое было и на нашей барже. Водолив (капитан баржи), Михайло Егорович, — коренастый мужчина лет пятидесяти, с заметной полнотой и чисто русским лицом, обрамленным широкой седеющей бородой, — не произвел на меня большого впечатления. В дальнейшем мои отношения с ним все время оставались внешне дружественными, но внутренне формальными. Зато двое штурвальных, стоявших по очереди за рулем, мне очень понравились, и один из них — Василий Горюнов — сразу завоевал мое сердце. Это был уже пожилой, человек, с вихрастыми волосами, сумрачным лицом и сеткой глубоких морщин на лбу. На первый взгляд он мог показаться неприятным мизантропом, но достаточно было как-нибудь увидать его улыбку — детски-ясную, искреннюю, обворожительную, — чтобы сразу почувствовать, что вы имеете дело с натурой редкой доброты и благородства, которой бури жизни нанесли не один тяжелый удар. В Горюнове невольно чувствовалась какая-то невысказанная внутренняя печаль, но я только позднее понял, откуда она происходила. Товарищи, с оттенком сдержанного почтения говорили, что «Васька книжки читает», и часто спрашивали у него совета по разным недоуменным вопросам. Действительно, Горюнов очень любил читать. В его каютке можно было найти много дешевых популярных изданий, все больше по естественной истории, географии, астрономии. Особенно Горюнова увлекали великие мореплаватели, путешественники, открыватели новых земель. Почему-то его воображение особенно воспламенил Васка да Гама. К случаю и не к случаю Горюнов любил повторять это имя, прислушиваясь к звукам его, как к музыке.
— Васка да Гама! — часто, как бы невзначай, говорил Горюнов, наклоняя голову набок. — Вот это да! Настоящий мореплаватель! Что надо!
С молчаливого разрешения водолива я быстро превратился в юнгу-добровольца на барже. Я облазил все углы и закоулки баржи, изучил снасти, овладел секретами сигнализации, знал, как надо бросать «легость», как отдавать и принимать «чалки»[15], как спускать и подымать якорь. Но больше всего мне нравилось стоять рядом с Горюновым в штурвальной рубке и, внимательно следя за вечно меняющимся течением реки, помогать ему в работе рулевого. Мало-помалу я так втянулся в эту работу, обнаружил такие успех и в умении быстро и вовремя поворачивать штурвальное то, что Горюнов стал доверять мне управление баржей. Не то, чтобы он уходил из рубки и оставлял меня за рулем одного, — конечно, нет! Это было бы слишком рискованно. Но все чаще он бросал, обращаясь ко мне:
— На, покрути, Ванюшка!
И затем, когда я, страшно польщенный, становился, как всамделишный моряк, за штурвальное колесо, Горюнов отходил в угол рубки, сворачивал козью ножку и, слегка попыхивая цыгаркой, подолгу стоял, задумчиво глядя вперед, туда, где клубясь и туманясь, медленно бежали навстречу томные широкие воды и поросшие лесом обрывистые крутояры.
Кругом была дикая и могучая природа. Гигантские реки, дремучая тайга, бесконечная линия берегов, широкое белесоватое северное небо, которое по ночам так ярко отражалось своими звездами в потемневшей глади поды. И нигде, почти нигде, не было человека! Изредка под крутояром мелькнет маленькая рыбачья деревушка, изредка пробежит группа островерхих хантских (остяцких) чумов, прилепившихся на плоском берегу песчаного острова, изредка покажется струйка синеватого дыма над какой-либо одинокой хижиной… И опять — вода, лес, небо, острова, стаи птиц, пустынные берега, дикие звери… Я помню случай: медведица с несколькими медвежатами вышла из тайги к воде, и долгими, удивленными взглядами они провожали бежавший мимо пароход. И так день за днем. Казалось, мы плывем в бесконечность…
В памяти у меня осталось село Самаровское… здесь два сливающихся могучих потока — Обь и Иртыш — образуют острый гористый мыс, весь заросший диким сосновым лесом. По шаткой деревянной лестнице, специально устроенной для проезжавшего через Самаровское в 1891 г. наследника престола — впоследствии Николая II — мы с отцом поднялись на вершину мыса. Картина, открывшаяся нашему взору, была поразительна. Слева шла широкая в несколько километров, желто-серая полоса Иртыша, справа катила свои мощные темно-бурые воды Обь. Обе гигантские струи сливались, но далеко, насколько хватал глаз, можно было ясно видеть линию водораздела. Как широка была здесь река? Мне она казалась безбрежной. С высоты мыса видна была только вода, вода вода. Кое-где слегка туманились плоские острова, поросшие ивняком И дальше, под самым горизонтом, с трудом различалась синеватая линия другого берега. Это было точно море.
— Сколько верст наперерез? — спросил отец, сделав широкий жест в сторону реки.
Сопровождавший нас пожилой крестьянин как-то замысловато сплюнул, потер себе переносицу и, пожав плечами, ответил:
— Верстов восемнадцать будет… В волну и… и… не пробуй! Все одно забьет.
Мы долго не могли оторваться от этого величавого зрелища… Раз в сутки наш пароход, носивший название «Галкин-Врасский» останавливался где-нибудь около более крупного селения, чтобы взять дрова. В течение двух-трех часов матросы торопливо бегали с парохода на берег и обратно, таская на носилках большие охапки этой обязательной для пароходной машины пищи. Пассажиры которые иногда бывали на пароходе, а также «свободное» население нашей баржи (офицер, врач, фельдшер, матросы, солдаты конвойной команды) пользовались этим временем, чтобы немного «размять ноги», бродили по деревне и ее окрестностям, осматривали местные достопримечательности, покупали на импровизированном базаре у «чалдонок» молоко, шаньги, ягоду, рыбу, жареную птицу.
Впрочем, у моего отца на пристанях часто оказывалось совсем особое дело. Медицинская помощь населению в то время была поставлена очень плохо. На сотни верст в окружности не бывало ни врача, ни больницы. Прибрежные жители знали, что с арестантской баржей всегда плавает «дохтур». И едва мы успевали пристать к берегу, как к отцу устанавливалась длинная очередь пациентов. Конечно, строго формально он не обязан был их лечить. На этом основании некоторые коллеги отца, также плававшие на арестантских баржах, просто «гнали в шею» приходивших на остановках больных. Но отец считал, что медицинские знания ему даны для того, чтобы служить народу, и потому наша баржа на пристанях превращалась в приемную врача, густо набитую народом. Отец старался делать, что мог. Бывали замечательные случаи. Помню, в селе Демьянском, на Иртыше, отца позвали на трудные роды. Матери и ребенку грозила смерть. Отец вступил в упорное единоборство с природой. Час проходил за часом. Погрузка и уже кончилась. Пароход должен был уходить. Капитан посылал к отцу одного гонца за другим, требуя его возвращения на баржу. Но отец отправлял их каждый раз назад с одним и тем же ответом: «Сейчас», а сам продолжал оставаться на месте «боя». В результате пароход опоздал на три часа, но зато мать и ребенок были спасены.
15
Когда пароход приставал к берету, с борта на берег сначала бросалась длинная, тонкая веревка с с грузилом на конце, которую там ловил береговой матрос и начинал тянуть ее к себе. Тонкая веревка в свою очередь была привязана к тяжелому канату с петлей. Вытянув тонкую веревку, береговой матрос затем вытягивал и тяжелый канат и закидывал его петлю на врытую в землю тумбу или же просто на какой-либо поблизости расположенный пень. После того пароход подтягивался к берегу по канату и закреплялся в определенном положении. Тонкая веревка именовалась «легостью», толстый канат назывался «чалкой».