Как мало располагала такая жизнь к научной работе! Да и когда было заниматься наукой? За весь этот почти 35-летний период было только два года, когда мой отец имел возможность хоть на время оторваться от повседневной сутолоки служебной жизни: в 1893-1895 гг. он был командирован в Петербург «для усовершенствования в науках». Но это являлось исключением. Учтите наличие большой семьи (пять человек детей), требовавшей постоянной заботы о «хлебе насущном». Учтите служебные обязанности, поглощавшие массу времени и энергии. Учтите жизнь в маленьких захолустьях, так легко засасывавших людей в болото обывательщины и пьяного картежа. Еще раз: когда же тут было заниматься наукой?
И тем не менее отец занимался, очень серьезно занимался наукой. Он тратил на нее все свое свободное время — рано утром до службы, поздно вечером после службы, в дни праздников, во время отпусков, даже во время болезни. Наука была его страстью, его «тайной» любовью. Говорю «тайной», потому что в те времена не вполне удобно было показывать, что ты уж слишком увлекаешься знанием: как раз заподозрят в «неблагонадежности» со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Как ухитрялся отец заниматься наукой при любых условиях, прекрасно иллюстрирует следующий случай.
В конце прошлого века в Европе и в России пользовались большой популярностью идеи известного итальянского криминолога Ломброзо. Ломброзо изучал преступность и пришел к выводу, что причина ее коренится не в социально-экономических условиях, а в… физиологии. На основании целого ряда «фактов» и «измерений» Ломброво доказывал, что преступниками не делаются, что ими рождаются. Есть будто бы «преступные типы», которые выходят таковыми уже из чрева матери. Их внешней особенностью будто бы являются «преступные черепа», по своей форме и размерам отличающиеся от «нормальных черепов». Последователи Ломброзо утверждали, будто у таких прирожденных преступников имеются даже особые «шишки» на голове; по ним будто бы можно безошибочно определить, что из данного субъекта обязательно выйдет вор или убийца. В какие условия его ни ставь, как его ни воспитывай — все бесполезно. Так уж ему на роду написано быть преступником.
Конечно, теория Ломброзо была с восторгом подхвачена всеми реакционными силами той эпохи. Ее признавали верхом научной премудрости. Ее превозносили в книгах, журналах и газетах. Мой отец, всегда следивший за развитием европейской научной мысли, тоже заинтересовался идеями Ломброзо. Однако, следуя своему принципу ничего не принимать на слово, он решил сам проверить модного итальянского криминолога. Летом 1896 г. отец был командирован сопровождать арестантскую баржу, на которой из года в год между Тюменью и Томском перевозились осужденные, следовавшие из Европейской России в Сибирь. На барже полагалось быть офицеру с конвойной командой и врачу для оказания медицинской помощи в пути. В течение целого лета баржа ходила из Тюмени в Томск и обратно и за сезон успевала перевезти не меньше тысячи арестантов. Это был прекрасный случай подвергнуть теорию Ломброзо испытанию на фактах. Отец так и сделал. С помощью специальных инструментов, заказанных им в омской слесарно-столярной мастерской, он произвол измерения почти тысячи «черепов» перевезенных баржей за лето преступников. Это была очень утомительная и сложная работа. Конвойный офицер, который все время подсмеивался над отцом, часто заходил в его каюту и начинал издеваться:
— Ну что, Михаил Иванович, нашли ваши «шишки»? А? Ну как? Вкусные? Чем пахнут?..
И потом, повернувшись в полуоборот и лихо покручивая ус, говорил:
— Пошли бы лучше ко мне в салон… Выпили бы по чарочке. Степка-мерзавец (так он величал своего денщика) раздобыл где-то изумительную стерлядку… И-и-изумительную! Так и тает во рту. А потом и по маленькой… А? Бросьте вы этих ваших убивцев.
Но отец не бросал «убивцев» и упорно продолжал свои изыскания. К концу лета он подвел итог, и вывод, к которому он пришел, был убийствен для модного криминолога. Теория Ломброзо не подтвердилась на фактах его исследования. Она явно была взята с потолка. Отец приготовил соответствующий доклад и по возвращении домой прочел его на собрании омских врачей. Вышел громкий скандал. Большинство его коллег было шокировано, а старший военно-медицинский инспектор, сам являвшийся горячим поклонником Ломброзо, пришел в такой раж, что его чуть не хватила «кондрашка». Этот инспектор пустил по городу слух, что мой отец «крамольник» и что он «позорит честь военного мундира». Мало того, как из рога изобилия, посыпались разного рода кляузы, придирки, выговоры, назначения в трудные командировки. Одно время стал даже вопрос об отставке. Отец хорошо почувствовал, что значит честно заниматься научной работой в условиях царской России. К счастью, через некоторое время апоплексического инспектора перевели куда-то в другое место, и преследования, которым подвергался мой отец, мало-помалу прекратились.
Только уже в наши, советские, времена мой отец получил, наконец, возможность полностью и целиком отдаться научной работе. С момента демобилизации и вплоть до самой смерти, последовавшей в июне 1938 г., т. е. в течение 17 лет, кочуя из одного места в другое, он непрерывно работал в различных институтах и лабораториях. И как работал!
«Встаю в 5 час. утра, — писал он мне весной 1932 г. с Урала, — до 9 работаю над своими собственными изысканиями, с 9 до 6 веч. занят текущими делами в лаборатории, потом обедаю, ложусь отдыхать часика на два, а затем снова за свои изыскания часов до 11 — 12. Ложусь спать около 12. В выходные тоже занимаюсь научной работой… Такой образ жизни меня нисколько не тяготит, и я не ощущаю особой усталости. Каждое новое обогащение моего научного багажа полностью покрывает все трудности и невзгоды, встречавшиеся на пути моей черновой, кропотливой работы. Сфера изысканий все больше расширяется, являются новые задачи, которые, как постоянно удаляющийся маяк, тянут меня все вперед и вперед».
В другом письме, относящемся примерно к тому же периоду, отец сообщал, что находится на отдыхе в Бирске, и при этом прибавлял:
«Я заканчиваю здесь пересмотр всего имеющегося в больнице архивного материала и нахожу немало клинических данных, подкрепляющих мои выводы».
Еще в одном письме отец с удовлетворением отмечал, что его работа по вопросу о наследственной малярии напечатана в известном медицинском журнале, и тут же бросал маленькое, но{1} многозначительное замечание:
«Работа сравнительно небольшая, но мне пришлось затратить на нее два года упорного труда».
Узнаю отца. Он, конечно, работал по первоисточникам, как когда-то на арестантской барже.
Если учесть, что так жил и работал глубокий старик за 70 лет, то можно только подивиться его здоровью, его энергии, его неугасимому научному энтузиазму.
Да, основное в моем отце было служение науке. Но он не был совершенно чужд общественной деятельности. Правда, он никогда не был политиком. Его всегда несколько пугала эта сфера. Он чувствовал себя в ней не по себе. Однако, не признавая какой-либо одной строго определенной политической программы, он с ранней молодости шел в рядах передового общественного движения. В студенческие годы отец примыкал к народническому течению, хотя никогда не был народником-активистом. Моя мать мне не раз с улыбкой рассказывала, как отец в период ухаживания за ней, приходя в гости, часами монотонным голосом читал ей произведения Лаврова или Михайловского. Матери было смертельно скучно, но отец считал, что это самый «интеллигентный» способ выражать любовь. Вожди народников не помешали им все-таки пожениться и создать дружную хорошую семью. Позднее, в Петербурге и в Сибири, народнические увлечения отца выветрились, но он навсегда остался искренним демократом, противником царизма, свободомыслящим научным рационалистом. Религии отец не признавал, и в нашем доме никогда не было ни икон, ни лампадок, ни просфор. Вся наша семья была воспитана в атмосфере атеизма, хотя, конечно, официально все мы числились православными (вневероисповедного состояния в то время в России не существовало) и как таковые должны были выполнять некоторые религиозные формальности. Правда, ни отец, ни мать никогда не ходили в церковь, на страстной неделе не говели и не причащались, однако мне, гимназисту, приходилось в классе изучать «закон божий», ходить по субботам ко всенощной, а по воскресеньям к обедне и перед пасхой непременно исповедоваться. Всякое уклонение от этого ритуала имело бы последствием репрессивные меры со стороны гимназического начальства — снижение балла за поведение, замечания, выговоры, наконец, в известных случаях даже исключение из учебного заведения. Поэтому волей-неволей мне приходилось подчиняться существовавшему в то время режиму.