Но оно было способно лишь совершать перебои и сжиматься от страха.
У меня была привычка, которую мама, сочувственно вздыхая, называла дурной: в минуты волнения я принималась рвать бумажки, которые попадались мне под руку, – и вскоре оказывалась в окружении мусора. Я и тут начала превращать в мелкие клочки бумажную салфетку и меню, лежавшие на столе.
Он не обратил на это внимания.
– Вы не Гете! – впадая в свою обычную прямолинейность, воскликнула я.
– Нет, вы не Гете! И не Дмитрий Дмитриевич Шостакович!..
Он приподнялся с диванной подушки, как со смертного одра, и похлопал себя по груди:
– Этот насос, давая перебои, на миг останавливается… Я чувствую, как он замирает. Сердечная недостаточность! Если бы вы хоть раз ощутили это, вы бы не осуждали. В вашем возрасте и я тоже…
Я поняла, что если он в таком смысле решил апеллировать к возрасту, значит, все мои доводы и чары бессильны.
И все же я продолжала:
– «Травиата», «Кармен»… «В горящую избу войдет…» А вы сейчас поджигаете избу. Поджигаете! «Простота превыше всего!» Человечность превыше всего… Запомните! «Холод, голод, замерзшие трубы…» Перечислять чужие несчастья – не значит сострадать им, а произносить возвышенные слова – не значит им следовать. Спасибо за урок!
Я вообразила себе: к зданию клуба с разных сторон, превозмогая годы, опираясь на палки, подобно профессору Печонкину, сходятся ветераны, чтобы вспомнить минувшие дня и послушать музыку Великой Отечественной. Еще они представлялись мне похожими на Алексея Митрофа-новича Корягина: спасители и кормильцы.
Нина Игнатьевна, встречая их, будет лихорадочно выбегать на улицу: не показался ли Геннадий Семенович? И сердце ее, тоже не очень здоровое, начнет давать перебои. По спине у меня, как на экзаменах, вновь стало что-то передвигаться.
Вспомнив о профессоре Печонкине, я выбежала в коридор. Ромбовидные электрические часы показывали уже половину седьмого. Для ужина времени не осталось. Минуя лифт, я сбежала по лестнице на второй этаж.
Петр Петрович вполне мог в это время прогуливаться, готовясь к вечерней трапезе. Но он, к счастью, оказался у себя.
Я сбивчиво объяснила ему ситуацию.
– Ягоды на одного покупает… Не угощает дам. А ведь любит их. Любит!.. Так? – Он колюче взглянул на меня. – Заботиться о судьбах музыки, литературы, даже всего человечества в целом гораздо легче, чем о судьбе одной конкретной Нины Игнатьевны. Так?
– Я это сказала ему.
– Чем могу быть полезен?
– Вы ведь хотели прочитать лекцию о кибернетике. Прочтите сегодня, а? И спасете конкретную Нину Игнатьевну. Она даже фильма не заказала. Понадеялась.
– В клубах любят тематические мероприятия, – пробурчал он. – Чтобы соответствовало текущему дню.
– Кибернетика вполне соответствует. В более широком смысле! – продолжала я уговаривать.
– Нынче праздник освобождения. Так?
– Не будь этого праздника, и наука бы не развивалась. Ничего бы не было… Ничего. Все тематически сходится!
– Вашего Геннадия Семеновича выручать бы не стал. Холостяки живут сами по себе. Пусть сами и выкручиваются. Так?
– Так! – подтвердила я.
– А Нину Игнатьевну жаль. Дайте мне посох!
Мы спустились вниз. И заспешили по дороге, ведущей в город.
Петр Петрович с такой силой опирался на палку, словно хотел вогнать ее в землю. Иногда он присаживался то на пенек, то на скамейку. А если их не было, останавливался и, всем телом навалившись на свой посох, шумно, со свистом дышал. Одновременно он покашливал, чтоб заглушить этот свист: не хотел пугать меня. Вскоре я поняла, однако, что после такого физического испытания он читать лекцию не сумеет. А скорей всего вообще не дотянет до клуба…
– Петр Петрович, вернитесь в «Березовый сок». Я
– Переоценил силы? Так?
– Мы взяли слишком уж быстрый темп. Вот и…
В действительности мы приближались к цели очень медленно. И я, холодея, представляла себе Нину Игнатьевну, застывшую с лихорадочным взглядом на пороге клуба.
– Ведь предлагали же прислать такси. Так?
– Предлагали, – ответила я.
– А он не хотел отменять прогулку после ужина? Так?
– Вероятно.
– И из-за этого Нина Игнатьевна должна получить второй инфаркт? Эгоизм не только любовь к самому себе. Это еще и равнодушие ко всем остальным. Вот в чем его зловредность! Так?
Я согласилась.
Он говорил это, навалившись на палку и будучи не в силах оторвать от нее худое согбенное тело. Вечер в клубе. уже должен был начаться.
– Возвращайтесь в «Березовый сок», – опять попросила я. – Мы все равно не успеем. Идите осторожно: уже некуда торопиться. А я все-таки доберусь до города. Надо ей чем-то помочь.
Ничего не ответив, он повернулся и угрюмо побрел назад, стремясь вогнать свою палку в землю.
Несколько раз мне доводилось провожать Нину Игнатьевну в город. И я знала дорогу… Но тут я сообразила, что можно сократить время, если не огибать худенькие деревья-подростки, редкий, сквозной лесок, а пересечь его напрямую. И побежала, царапаясь о кусты… Я забыла старую истину: торопясь, надо бежать только знакомой дорогой. Лес оборвался – и я очутилась у пруда с ненадежными, заболоченными берегами. Пришлось возвращаться и огибать молодой лесок.
Я уже не смотрела на часы. Протяженность минут многолика: она меняется в зависимости от нашего душевного состояния. Если мы с нетерпением чего-то ждем, минуты невыносимо тягучи, а если боимся опоздать и торопимся, они тают мгновенно, как снежинки, падающие на теплую руку.
Я понимала, что спешить уже незачем. Но спешила… Путь был длинней, чем всегда, а минуты короче.
Наконец, как сторожевые, показались первые разбросанные вдоль дороги домики. Этажи росли по мере моего углубления в город. Я пересекла несколько улиц в неположенных местах… Согласно «закону подлости» меня должны были остановить и оштрафовать, но все обошлось. Перейдя с бега на утомленную иноходь, я миновала квартал, напоминавший выставку новых домов. «Экспонаты» завершались трехэтажным клубом, вокруг которого, хоть сумерки только начинали сгущаться, беззаботно, не мигая, сверкали лампочки. «Может быть, все хорошо?» – подумала я.
«Добро пожаловать, ветераны!» – взывал плакат над входной дверью. Вестибюль был пуст. Гардероб тоже… Я взбежала на второй этаж, В зрительном зале издевательски ярко сияла люстра, озаряя ряды пустых стульев.
Я взглянула на сцену… Возле длинного стола, украшенного стеклянными вазами с ромашками и васильками, опустив голову, стоял Гриша. В руках у него тоже были цветы.
– А где… ветераны? – спросила я. Он очнулся и, ничуть не удивившись моему появлению, ответил:
– Они разошлись.
– Их было много?
– Полный зал.
– А мама где?
– Поехала в санаторий. Телефон там все время был занят.
– Отдыхающие разговаривают.
– Геннадий Семенович умер? – спросил Гриша.
– Что ты?! Откуда ты взял?
– Почему же он не пришел?
…Я вошла в свою комнату. Было темно и тихо. Я зажгла свет… Нина Игнатьевна лежала на кровати с открытыми глазами. Мне показалось, она не дышит. Я дотронулась до нее. Она вздрогнула. Вблизи было видно, что глаза ее блестят так же воспаленно, как всегда.
– Что с вами? – спросила я.
– Ничего. Я устала.
– А где Геннадий Семенович?
– Он в кино.
Я бросилась в кинозал.
Меня вновь провожали недоуменные взоры: в «Березовом соке» бегали только с кислородными подушками и шприцами.
Я возникла в дверях кинозала, чуть разжижив густую тьму, как возникала дежурная, вызывавшая к телефону. И ее же голосом произнесла:
– Геннадий Семенович Горностаев. Заскрипел стул… Поднялась величественная фигура и двинулась к выходу.
– Быстрей. Вы мешаете! – раздался обязательный в таких случаях голос.
Движение фигуры осталось величественным.
До березовой рощи мы шли молча, словно все еще боялись ворчливого голоса.
– Мне стало легче, – объявил Геннадий Семенович. И попытался доверительно взять меня под руку. Но я вырвалась. – Вы не знаете, что такое сердечные перебои… – продолжал он. – Не знаете, что такое сердечная недостаточность. Это болезнь века! – Кажется, ему льстило, что и тут он был «с веком наравне». – Сердечная недостаточность… Эхо инфаркта… Как «эхо войны»!