В Актюбинске пили горячую воду. Начальник аэропорта сказал, что мы полетим через Казань, где и заночуем. […] Я передал бумаги для Лозовского, посланные Лежневым, какому-то чину из НКВД, который посетовал, что бумаги — «не в пакете». «А вы читайте себе их на здоровье, — сказал я, — будет хоть единственный читатель». Это были рукописи ташкентских авторов «Для Ближнего Востока».

Началась изумительно красивая Волга, которую я впервые вижу с самолета, если не считать коротенького полета над Горьким, […] Преобладает нежно-лиловый; но осины чудесны! Я долго вспоминал, на что они похожи, — затем вспомнил: узоры голубо-синим, — с жемчугом, — на плащаницах. Наши предки не летали, но видели мир не хуже нас. Озера в желтых берегах. Костры. Какие-то знаки для самолетов — из соломы — может быть, макеты искусственных аэродромов — отвод глаз немцам. […] Крылья то поднимаются, то опускаются, из-под них видны стволы деревьев, овраги, деревни из-за соломенных крыш кажутся разрушенными. Очень редко мелькнет церковь. Шоссе. Машина… «Москва, Москва», — слышно в самолете… Опускаемся. Кто-то из экипажа, пробираясь через тюки, говорит:

— Горький. Москва не приняла — шторм.

Аэродром в семнадцати километрах от города. Район заводов. На трамвае невозможно. Долго добивались койки. Наконец Тамара пошла и объяснила начальнику порта, кто я. Диспетчер стал любезнее. Дали обед — вода с вермишелью и каша с салом. Голова от качки болит. В тесовой комнате, вместе с нами, спит какая-то семья военного, которая летит из Чкалова в Молотов. Пересаживались в Куйбышеве — «В Куйбышеве спали на полу…» Какая странная игра фамилиями!

На аэродроме — как и всюду — полная чепуха. Пилот должен сам открывать самолет. Но ему лень, и он дает ключ дежурному. У дежурного нет фонаря, — и в самолете он спокойно помогает отыскивать нам вещи при свете спичек. В корзине яблоки. — «Из Ташкента? У нас и в помине нет!» Тамара дает человеку с красной повязкой на рукаве яблоко и он кладет его радостно в карман. «Детям» — как выясняется позже. Он идет с нами и жалуется «на голодовку». Да и верно — стакан проса стоит 25 руб., табаку — от 30 до 50 руб., водка литр — 450, а в Куйбышеве, как говорят нам соседи по комнате, — 800 руб., о Ташкенте расспрашивают все. Пилот Холмогоров, гордый, как все капитаны, идет в темноте аэродрома и небрежно отвечает на наши вопросы. «Полетим. Нет, не на Ходынку, а на Центральный». Окна вокзала освещены, а в прошлом году, как сказал сосед по комнате: «Мы на этом аэродроме 130 зажигалок поймали».

26 октября. Понедельник

Проснулись в 6 утра. Солнце играет в лужах. Глаз отдыхает на белом березы, и на черном — земля. Летят вороны стаей над аэродромом. Машины протирают бабы в желтых американских ботинках. Самолеты — по зеленому темные пятна. Вокзал — по зеленому белая береза. Съели гуляш — мясо с кашей, три блина — и полетели.

[…] Облака летят низко, метров на 300. Высокое небо ясно, но подняться мы не можем, и потому летим, рассекая облака. Впрочем, солнце довольно успешно пробивается сквозь них. Прибыли. […]

Затем: ожидание в здании аэропорта, тщетные попытки дозвониться. Сели в метро. Первое ощущение в вагоне — радость.

27 октября. Вторник

Был у Чагина.

— Все тут читали. Роман признают оторванным от жизни.

— Значит, печатать нельзя?

— И в журнале неудобно…

— Журналы твои меня мало интересуют. «Новый мир» взялся читать.

На глиняном лице Чагина появилось недоумение. Он вызвал главного редактора. […]

— Вот он говорит: «Новый мир» печатает.

— Значит, есть указание…

Вечером я пошел в «Известия» и оттуда по телефону позвонил к Щербакову:

— Я прошу вас принять меня.

— Хорошо. Приходите завтра в 1.30.

28 октября. Среда

Ровно в 1.30 я был у Щербакова. Толстый, в хаки, он встал и сказал спокойно:

— Садитесь. Я вас слушаю.

Слушал он меня хорошо, но ни с чем не соглашался, так что разговор временами походил на «да и нет». Например, я говорил, что у нас нет литературы о войне… Он говорил: — «Нет» — и показывал мне «Радугу» и «Русские люди». […] С одним только моим утверждением, что газеты не расклеивают на улицах, а значит, они минуют широкие массы, он согласился. […]

29 октября. Четверг

Перебирал книги. Растащили кое-что, но по философии все книги целы. Получил деньги в «Труде» за очерк. Ходил по книжным магазинам, комиссионным и рынкам. Книг немного. Больше почему-то классики, также как и в 1920 году. Такой же опрятный город… холод на лестницах, дрова на улицах. Зашитые и потрескавшиеся от времени сапоги, стоят 2500 руб.; часы обыкновенные, трехрублевые, — 1500 рублей. Продают на пустом прилавке желуди стаканами и капустные листья. Темная, тесная толпа на рынке, как и в 1920 году, возле мешков с картошкой. […]

30 октября. Пятница

Пытаюсь писать, но статья не выходит. Ночью позвонил Чагин — просил прийти. Днем были у Кончаловских. Петр Петрович рассказывал о немцах в «Буграх» — резали холст и в разрезанные картины зашивали посылки. Домой слали все…

— Народ рассердился, и мальчишки катались на трупах немцев с гор «ну, милая, вези!».

Ольга Васильевна сказала Тамаре:

— Мне дали категорию, как дочери Сурикова.

Забавно! Жена Кончаловского не может получить питание, а она же — дочь Сурикова — получила. […]

1 ноября. Воскресенье

Ходил в Лаврушинский. Лестница освещается лучами сквозь прорванную бумагу, на площадках побуревшие мешки с песком, а секции отопления сняты. Внутри холодно, но пыли мало. Книги раскиданы по полкам в беспорядке удивительном. Я взял «Философский словарь» Радлова и роман Кервуда, — и ушел в тоске.

Зашли Ливановы и Бабочкин, — Бабочкин послезавтра летит в Ленинград, везут картину «Ленинградцы». Он в хаки.

[…] Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан. Какие все разные! Пастернак хвалил Чистополь и говорил, что литературы не существует, т. к. нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда, передать образность его суждений невозможно — он говорил и о замкнутости беллетристики и о том, что государство — война — человек — слагаемые, страшные по-разному. Ливанов — о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру.[…] Бажан — о партизанах, о борьбе на Украине. […] Затем Пастернак заторопился, боясь опоздать на трамвай, было уже одиннадцать, — и ушел, от торопливости ни с кем не простившись. Бажан сказал:

— Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он разочаровал меня. То, что он говорил о литературе, — правда, редакторы стали еще глупее, недоедают что ли, но разве можно сейчас думать только о литературе? Ведь неизбежно после войны все будет по-другому.

Неизбежно ли? Бажан и не замечает, как он говорит устами газетчика, дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более.

5 ноября. Четверг

[…] Капица сказал на собрании академиков, где обсуждалась книга «25 лет советской науки» — было неинтересно. Нам незачем хвастаться, лучше, если б о нас писали другие. Вот если б о советской науке написали бы иностранные ученые, это было бы полезно и им и нам. Он же сказал: «У нас держатся за хвост факта. А в газете факт должен быть особенный. Например, если вас укусила собака — это не газетный факт. А вот если вы укусили собаку — это уже интересно. Если собака укусила премьера — это любопытно, а если премьер укусил собаку — это уже сенсация!»

[…] Москва? Она странная, прибранная и такая осторожная, словно из стекла. Из-за дороговизны водки, а главное — отсутствия ее — совершенно нет пьяных. Дни, до сегодня, стояли солнечные и теплые. Я обошел много улиц, но ни у одного дома не встретил стоящих и беседующих людей, которых всегда было так много в Москве. Так как продуктов мало и все они истребляются, то улица чистая — нет даже обрывка бумаги. Возле нашего дома на Лаврушинском бомбой отломило угол школы. Сила воздушной волны была такова, что погнуло решетку, прутья которой отстоят довольно далеко друг от друга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: