А в Колонный зал я попал с нашей съемочной группой, меня провела Нина Мжедлова. Одна знакомая сказала, выйдя из Колонного: "Я ожидала большего". Мало ей!

Когда я пришел к Майе накануне его смерти и сидел с постным лицом, ее мама, Рахиль Михайловна, страстно сказала: "Скорее бы сдох, злодей". Я вздрогнул. Их семья была среди миллионов пострадавших.

Рахиль Михайловна мне рассказывала: "Меня арестовали с грудным Азаркой сразу после ареста мужа. Алика взял к себе Асаф, Майю забрала Мита. Я оказалась с Азариком в тюрьме, и где мы, и что нас ждет... Все родные сходили с ума от волнения, но сделать ничего не могли. Мы провели несколько месяцев в одной камере с уголовницами-цыганками, они меня жалели из-за грудного ребенка, не обижали. А вообще-то они были бедовые, черт-те что творили друг с другом, но меня не трогали. Наконец я узнала, что нас высылают в Караганду, без права переписки. Повезут через несколько дней. Как дать знать Мите? Без ее помощи мы там погибнем!

...Я стала прятать те клочки бумаги, которые нам ежедневно давали для туалета. Маленькие квадратики из газеты или оберточной бумаги... И хоть нас шмонали, я все же четыре таких кусочка спрятала. У цыганок я выпросила иголку - у них было все, - а нитку вытащила из Азаркиной пеленки. Я им сказала, что шью Азарке чепчик на дорогу. Я сшила два листка оберточной бумаги, получился конверт. А для записки остался газетный листок, к счастью, с кусочком поля. Я расцарапала руку иголкой и иголкой же кровью написала: "Нас увозят в Караганду". Без подписи. А адрес "Москва, Большой театр, Суламифь Мессерер" я нацарапала обгорелой спичкой.

Перед посадкой в эшелон был обыск, я кормила Азарку и письмо спрятала на груди, и так мне удалось пронести его в теплушку. Там цыганки пустили меня на верхние нары к окошку, чтоб ребенок мог дышать.

Два дня наш вагон гоняли по путям, его то прицепляли, то отцепляли, сортировали, формировали, а я все смотрела в это маленькое зарешеченное окошко - кому кинуть письмо? Кто рискнет поднять его? Опустить в ящик?..

Это в те годы грозило лагерем, если не расстрелом. Да и кто тут есть на путях? И вдруг я увидела толстую стрелочницу, которая смотрела на наш эшелон, ведь видно, что заключенные, женщины смотрят из окон. Поезд шел медленно. Я подняла запеленутого Азарку к окошку и рядом показала письмо... Стрелочница увидела. И тогда я бросила письмо, его подхватил вихрь от поезда, оно закружилось, я его уже не видела, я это поняла по тому, как стрелочница следила за ним взглядом. И потом она мне кивнула. И я поняла, что письмо упало на землю. И Мита получила его! Она была тогда одним из первых орденоносцев, она добилась, что ее пустили ко мне в ссылку. Если бы не она, не знаю, выжили бы мы с Азаркой. Но эта стрелочница! Я готова ее озолотить, нашу спасительницу, но разве мыслимо ее найти? Ведь прошла война. Я даже не помню, где гоняли нашу теплушку, где это было..."

P.S. 1997. Я всегда вспоминал этот рассказ Рахили Михайловны, когда видел Азария с Алисией Алонсо - он был ее партнером, премьером Кубинского балета, и танцевал на крупнейших сценах мира.

В прошлом году я был ассистентом у Степановой на картине "По Краснодарскому краю". Картину разгромили наверху и всех, кроме ассистентов, уволили со студии "без права работы в кинематографе" - то есть с волчьим билетом. И взамен неудавшейся картины решили сделать три короткометражки. Рязанов поехал снимать две части о нефтяниках, а Зоя - о фруктовых садах, кто-то еще о чем-то. Я в это время был на солдатских сборах и получаю в воинской части письмо от Элика из поселка Ахтырского, что на Кубани:

"14 сентября 1953.

Здравствуй, дорогой мой Швейк!

Большое тебе спасибо, что ты зорко стережешь мой мирный труд, храбро стоишь в карауле, грудью защищая своих старых друзей!

Родной мой Васек, я зашился с этой эпопеей о бурении дырок. Уже истрачено 1700 метров пленки из полагающихся 3000, а до сих пор у меня не утвержден сценарий, нет сметы и ни одной телеграммы о качестве снятого материала. Я презираю Кубань, этот край, воспетый тобою, всеми фибрами моего чемодана, и душа моя рвется в Москву, подальше от скважин, манометров, грязи и гуляша. Я гнию под кубанскими осенними дождями и езжу, как кретин, на какие-то буровые вышки. Но я устроился просто гениально по сравнению с тем, как загнивает на корню моя любимая жена. Я хоть в основном живу на одном месте, у меня есть свой теплый угол, и за три рубля я могу, кроме гуляша, съесть блинчики с мясом! А она спит в совхозах на полу или на столе в директорском кабинете, неделями ничего не жрет, мерзнет на дорогах и снимает сплошные уборки фруктов (везде одно и то же). Она все время ругается с Киселевым, который оказался подонком. Когда ты вернешься с фронта, Фома тебе расскажет, что он вытворяет в группе, его все ненавидят, и представляешь, как ей весело снимать?

Изредка мы с ней встречаемся на перекрестках кубанских дорог, то она проезжает мимо тех мест, где я порчу пленку, то я проношусь мимо тех мест, где портит пленку она. При встрече двух групп поднимается на полчаса дикий крик, и мы снова разъезжаемся в разные стороны. Так мы живем, мой храбрый воин, рубаха, сорвиголова!

Но у Зойки хоть виден конец, и дней через 10 она махнет в Москву, а Киселев останется кое-что доснимать.

Я снимаю вместе с Прудниковым, Аккуратовым и молодым идиотом администратором. Вообще мы живем дружно, но я чувствую, что путь, по которому мы идем, неумолимо сворачивает нас на дорогу Степановой..."

А 6 октября я получаю письмо из Краснодара:

"...Осточертела мне твоя Кубань хуже турбобура. Здесь уже собачьи холода, а мы, как последние поцы, разъезжаем на открытой машине и переснимаем брак! Но это еще ничего по сравнению с тем, что этот говнюк Киселев сделал с Зойкиной картиной. Из 3000 м, которые положено снять, он наснял полного браку (страшная передержка) все 1000 метров. У нее горит картина со страшной силой, ибо там 10 эпизодов: сбор слив, сбор груш, уборка яблок, винограда, эпизоды с людьми, работы в садах и т.д. Кое-что они пытаются переснять, но никакой гарантии, что будет не брак, - нет. И все переснимается хуже, ибо от фруктов остались жалкие остатки. Представляешь картину, когда трехмесячные труды всей группы на жаре, с сотнями бестолковых баб, убирающих урожай, с ночевками на столах, с расстроенными желудками от говенной пищи - все эти труды пошли прахом из-за этого мерзавца. Он знал, что мы и научно-популярная студия снимают на одних диафрагмах, но как лауреат и полное самомнения говно, он дул на своих диафрагмах. Я думаю, правда, что Зойка сумеет смонтировать 1 часть, но представляешь себе картину о садах, которая плохо снята операторски и вообще сделана на остатках от брака!

Вот какие дела, старик... Пиши Зойке в Москву бодрые, веселые письма, а то ей там кисло...

Служи, мой друг, спокойно. У тебя нет таких идиотских волнений, как у нас, поэтому не спеши на студию. Хотя я понимаю, что мыть сортир и чистить картошку тоже не фонтан.

Пиши мне в Краснодар.

Целую тебя.

Элик".

В конце июля мне принесли повестку из военкомата - 1 августа ехать на трехмесячные сборы. Что это такое, я выяснил к концу службы: очковтирательство, показуха и обман государства. Все три месяца мы чистили орудие, которое не участвовало даже в Великой Отечественной - настолько оно устарело и скорее символизировало собой эпоху "Большой Берты". Мы драили ствол так тщательно, что он блестел, как скальпель.

Иногда мы строились в шеренгу, и сержант долго смотрел на нас, туго чего-то соображая. Затем гнал в лес, где мы жгли костры. Бессмысленно спалив уйму хвороста, мы стройными колоннами, с боевой песней возвращались в лагерь, будто с поля Куликова.

Теоретические занятия шли четыре часа в день, "лекции" - а среди нас было несколько кандидатов технических наук - нам читали сержанты с пятиклассным образованием. Однажды сержант что-то плел про закон Ома. Тогда один из кандидатов, не в силах вынести эту белиберду, попросил разрешения обратиться и сказал, что в действительности ток идет не так, а эдак. Сержант покраснел, надулся и гаркнул: "Приказ командира - приказ Родины". Поскольку сержант был наш командир, то прав оказался он, а не Ом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: