Я с братьями ходить любил по крыше,
Чтоб сапогами не греметь, — в чулках.
Я в ужасе просил их: «Тише, тише, —
Амалия Христьяновна!..» В ушах
Был ветра свист, и мне хотелось выше.
У спутников на лицах видел страх, —
Но сам душою, страху недоступной,
Я наслаждался волею преступной.
За погребом был гладкий, как стекло,
И сонный пруд; на нем плескались утки;
Плакучей ивы старое дупло,
Где свесились корнями незабудки,
Потопленное, мохом обросло;
Играют в тине желтые малютки —
Семья утят, и чертит легкий круг
По влаге быстрый водяной паук.
Я с книгой так садился меж ветвями,
Чтоб за спиной конюшни были, дом
И клумбы, мне противные, с цветами,
И, видя только чащу ив кругом
И дремлющую воду под ногами,
Воображал себя в лесу глухом:
Так страстно мне хотелось, чтобы диким
Был Божий мир, пустынным и великим.
И, каждой смелой веткой дорожа,
Я возмущался, что по глупой моде
Акации стригут или, служа
Казенному обычаю в природе, —
Метут в лесу тропинки сторожа.
Стремясь туда, где нет людей, к свободе, —
Прибив доску меж двух ветвей к сосне,
Я гнездышко устроил в вышине.
И каждый день взлезал к нему, как белка.
За длинною просекою вдали
Виднелася Елагинская Стрелка,
На бледном тихом взморье корабли;
Нева желтела там, где было мелко…
Как по дорожкам дачники ползли,
Я наблюдал с презреньем, горд и весел,
И голый сук казался мягче кресел.
Идет лакей придворный по пятам
Седой и чинной фрейлины-старушки…
Здесь модные духи приезжих дам —
И запах первых листьев на опушке,
И разговор французский — пополам
С таинственным пророчеством кукушки,
И смешанное с дымом папирос
Вечернее дыханье бледных роз…
В оранжереи, к плотничьей артели
Я уходил: там острая пила
Визжала, стружки белые летели,
И с дерева янтарная смола,
Как будто кровь из раны в нежном теле,
Сияющими каплями текла;
Мне нравился их ярославский говор,
Когда шутил с работниками повар,
Спеша на ледник с блюдом через двор;
И брал от них рукою неискусной
Я долото, рубанок иль топор,
Из котелка любил я запах вкусный,
И щи, и ложек липовых узор;
При звуке песни их живой и грустной
Кого-то вдруг мне становилось жаль:
Я сердцем чуял русскую печаль…
Мы под дворцом Елагинским в подвале
Однажды дверь открытую нашли:
Мышей летучих тени ужасали,
Когда мы в темный коридор вошли;
Казалось нам, что лабиринт едва ли
Ведет не к сердцу матери-земли.
Затрепетав, упал от спички серной
На плесень влажных сводов луч неверный.
Не долетает шум дневной сюда;
Столетним мохом кирпичи покрыты,
Сочится с низких потолков вода;
Сквозь щель, сияньем голубым облиты,
Роняя на пол слезы иногда,
Неровные белеют сталактиты
В могильном сне… Как солнцу я был рад,
Из глубины подземной выйдя в сад.
Вдыхая запах влажный и тяжелый
Медовых трав, через гнилой забор
Перескочив, отважный и веселый,
В кустах малины крадусь я, как вор;
Над парником с жужжаньем вьются пчелы,
И как рубин, висит, чаруя взор,
Под свежими пахучими листами
Смородина прозрачными кистями.
С младенчества людей пленяет грех:
Я с жадностью незрелый ем крыжовник,
Затем что плод запретный слаще всех
Плодов земных; царапает шиповник
Лицо мое, и, возбуждая смех
Напрасно пугало твое, садовник,
Как символ добродетели, стоит,
Храня торжественный и глупый вид.
Елагин пуст, — вдали умолк коляски
Последний гул, и белой ночи свет
Там, над заливом, полон тихой ласки,
Как неземной таинственный привет, —
Все мягкие болезненные краски…
Далекой тони черной силуэт,
Кой-где меж дач овес и тощий клевер…
Тебя я помню, бедный милый Север!
Когда сквозь дым полуденных лучей
С утесов Капри вижу даль морскую,
О сумраке березовых аллей
Я с нежностью задумчивой тоскую:
Люблю унынье северных полей
И бледную природу городскую,
И сосен тень, и с милой кашкой луг,
Люблю тебя, Елагин, старый друг.
Но скоро дни забот пришли на смену
Веселым дням, и в мрачный старый дом
Вернулся вновь я к духоте и плену.
И в комнате перед моим окном
Неумолимую глухую стену
Доныне помню: вид ее знаком
До самых мелких трещинок и пятен,
Казенный желтый цвет был неприятен.
Разносчицы вдали я слышать мог
Певучий голос: «Ягода морошка».
Небес едва был виден уголок
Над крышами, где пробиралась кошка
И трубочист; со сливками горшок
Кухарка ставит в ящик за окошко;
И как воркует пара голубей,
Я слышу в тихой комнате моей.
Когда же Летний сад увидел снова,
Я оценил свободу летних дней.
С презрением, не говоря ни слова,
Со злобою смотрел я на детей,
Играющих у дедушки-Крылова,
И, всем чужой, один в толпе людей,
Старался няню, гордый и пугливый,
Я увести к аллее молчаливой.
В сквозной тени трепещущих берез
На мраморную нимфу или фавна
Смотрел я, полный нелюдимых грез;
И статуя Тиберия[6] забавна, —
Меня смешил его отбитый нос,
Замазкою приклеенный недавно.
Сентябрь дубы и клены позлащал,
Крик ворона ненастье предвещал…
Стучится дождь однообразно в стекла.
К экзаменам готовлюсь я давно,
Зевая, год рожденья Фемистокла[7]
Твержу уныло и смотрю в окно:
В грязи шагая, охтинка промокла…
И сердце скукой мертвою полно.
Решить не в силах трудную задачу,
Над грифельной доской едва не плачу.
Но вот пришел великий грозный час:
Вступая в храм классической науки,
Чтобы держать экзамен в первый класс, —
Я полон дикой робости и муки.
Смотрю в тетрадь, не подымая глаз,
Лицо в чернилах у меня и руки,
И под диктовку в слове «осенять»
Не знаю, что поставить — е иль ъ.
Я помню место на второй скамейке,
Под картою Австралии, для книг
Мой пыльный ящик, карандаш, линейки,
Казенной формы узкий воротник,
Мучительный для детской тонкой шейки.
Спряжение глаголов я постиг
С большим трудом; и вот я — в новом мире,
Где божество — директор в вицмундире.
От слез дрожал неверный голосок,
Когда твердил я: lupus… conspicavit…
In rupe pascebatur…[8] и не мог
Припомнить дальше; единицу ставит
Мне золотушный немец-педагог.
Томительная скука сердце давит:
Потратили мы чуть не целый год,
Чтобы понять отличье quid и quod;[9]
А говорить по-русски не умели.
И, в сокровенный смысл частицы ut[10]