Так он и сидел, глядя, как глубоко внизу медленно проползают позиционные огни не то межорбитального буксира, не то мусорщика, — в таких тонкостях он разбирался плохо. Потом он взглянул на часы: по расчету времени Йензену пора бы уже появиться. Ганшин поднял глаза и тотчас увидел три огонька, — красный, зеленый и белый пульсирующий, — стремительно несшихся прямо на него. Йензен в самом деле был асом малого пилотажа, — его скутер шел прямо на открытый люк кессона. Только почему он не снижает скорость? Сбрось, сбрось, болван! Адмиральским подходом блеснуть хочешь, что ли?
Ганшин сам не понял, в какой момент до него дошло, что затормозить Йензен уже не сможет. То ли с двигателем что-то случилось, то ли… Ганшин рванулся, с ходу дал максимальный импульс, потом был удар, его закрутило, понесло, он обеими руками вцепился в раму скутера и только жал и жал на клавишу своего ранцевого движка. Затем он почувствовал, что удалось, что борт «Арабеллы» скользит под ними и, значит, они избежали самого страшного. Наверное, на несколько секунд он все же потерял сознание, потому что позиционные огни станции оказались вдруг уже далеко. Боль чуть-чуть отошла, и Ганшин смог перебраться к пульту управления скутера. С двигателем все было в порядке. Зато Йензен явно был без сознания.
Ганшин примостился сбоку на раме и стал разворачивать скутер к станции, попутно благословляя судьбу за то, что во время этой скачки с препятствиями они не изорвали солнечные батареи. То-то работы было бы! Потом он перетащил Йензена в кессон, кое-как стянул с него скафандр и только тогда — вдруг, разом, — понял, что Йензен мертв. Мертвее, чем вакуум Приземелья.
Все завертелось, потому что смерть — это ЧП первой категории. Через сорок минут примчался Ашот, потом прибыл со старт-спутника врач, который смог лишь констатировать то, что было ясно и так, вскрытие же на «Арабелле» проводить было невозможно, и тело (теперь уже просто тело) увезли на старт-спутник, откуда ближайший подкидыш должен был доставить его на Землю. И еще была Юлька, в какой-то совершенно нечеловеческой позе вжавшаяся в угол. Она смотрела на Ганшина, но не видела его, и Ганшин не стал подходить к ней. А когда с ней попытался заговорить Ашот, она вдруг негромко, но очень отчетливо произнесла:
— Все-таки она его добила…
— Кто она?
— Неважно. Теперь уже неважно. Но и вы — вы тоже.
Юлька вдруг дернулась, вскочила, — боже, до чего неуместны были сейчас ее платье и эти туфельки со сверкающими пряжками! — уткнулась носом в Ашота и заплакала, совсем по-девчоночьи, всхлипывая и хлюпая носом, и от этого Ганшину внезапно стало легче.
— Ашот, — бормотала Юлька, — вы же психолог, Ашот, как же вы… Ведь он же… Сломанный он был. А вы… Вы его должны были на Землю. Давно уже на Землю. А теперь…
Потом она кое-как успокоилась, выпила какое-то зелье, которое подсунул ей врач со старт-спутника, и Ганшин уложил ее в сетку в каюте, и она так и заснула в этом своем платье с высоким стоячим воротником.
Им пришлось задержаться на «Арабелле» еще на два дня, потому что назавтра прибыл с Земли старший инспектор космического отдела Интерпола, до безумия вежливый и обходительный, не то индиец, не то непалец, по имени Рахия Бадхидарма, присланный потому, что умер Йензен, как показало вскрытие, от асфиксии, в то время как баллон был цел и запас кислорода в нем был полным. Ганшин давал показания, потом повторял их уже на Земле и лишь много позже узнал, что все дело было в манометре: крошечный микрометеорит, силы которого едва-едва хватило на то, чтобы пробить стенку манометра и заклинить собой канал, этот микрометеорит убил Йензена, потому что манометр показывал ноль при полном баллоне, а Йензен оказался не в состоянии не поверить прибору — безгрешному регистратору второй природы. И случай этот теперь войдет во все учебники космопсихологии и космомедицины, где появится какой-нибудь «синдром Йензена» или что-нибудь в этом роде.
До самого возвращения на Землю все разговоры Ганшина с Юлькой ограничивались самыми необходимыми бытовыми фразами. И только уже в корабле (со старт-спутника на Землю их прихватил рейсовый лунник) Юлька вдруг заговорила.
Они сидели в креслах, в самом конце салона; далеко впереди, над рядами голов на световом табло горели слова: «Внимание! Пассажиров просят пристегнуть ремни», а ниже выскакивали цифры, показывавшие время, оставшееся до начала посадки: «17:10», «17:09», «17:08»… Юлькин голос был тих, но каждое слово она выговаривала своим цыганским контральто, так не вязавшимся со всем ее обликом инженю, отчетливо и точно:
— У одного из древних народов, африканских народов, не то в Великом Бенине, не то в Великом Бушонго среди пантеона богов, обычного пантеона, в котором были боги войны, судьбы, любви, был еще один, особо почитаемый — бог Ненастоящего. Каждому, кто поклонялся ему, он давал все. Только — ненастоящее. Но кто может всегда отличать настоящее от ненастоящего? Это был великий бог. И страшный бог. Ему ставили идолов — вытесанные из черного базальта огромные истуканы, в глаза которым вставляли агаты. Идолы смотрели на запад, и заходящее солнце кровавило их черные руки и лица и багровыми огнями полыхало в глазах. Он давал все, этот бог. Только попроси. Но он и брал. Брал жизнь. Настоящую.
Ганшин хотел спросить что-то, но промолчал. Молчала и Юлька — уже до самого Мурзука. Молчала так же, как теперь молчала Ора. Ганшин в упор смотрел на нее, потому что теперь он сказал все, что мог, и было непонятно, что же делать дальше.
— Спасибо, — сказала наконец Ора.
«Все-таки она его добила…» Кого имела в виду Юлька? Вторую природу? Веру в нее? Ору?
Ору. Ганшин понял это вдруг не умом, а интуицией, которой поверил сразу и до конца. Вот сидит она и молчит, женщина, которой так нужно было узнать, как умер человек, брошенный ею четыре года назад. Она узнала. И теперь спокойна, потому что знает, потому что все ясно, потому что… Ганшин не додумал до конца. На миг почудилось ему, что это она, Ора, стоит лицом к закату, и последние солнечные лучи кровавят ее узкие пальцы и багрово отблескивают в почему-то не карих, а черных глазах.
— Еще раз спасибо. — Ора задумчиво крутила в пальцах пустой фужер. — И простите, я отняла у вас столько времени…
По тону, по взгляду Ганшин понял, что перестал существовать для нее.
Он встал.
— Пустяки. Прощайте, Ора.
Он плечом прорвал тонкую водяную пленку и пошел через зал, снова погруженный в полумрак и наполненный танцующими парами. Только танцевали сейчас что-то быстрое. Он шел, лавируя между людьми, стряхивая на ходу брызги, орденской перевязью осевшие на пиджаке, а там, позади, оставалась женщина, хрупкая и сильная, влекущая и убивающая. «Все-таки она его добила…» Ненастоящая женщина с ненастоящей любовью. Женщина, с которой можно умереть от одиночества.
Ганшин вышел в холл. Здесь было светло и прохладно. Он похлопал себя по карманам, потом подошел к стоявшему у стены автомату, сунул в прорезь кредитный жетон и, подождав секунду, вынул из лотка пачку в хрустящей обертке. На ней был изображен череп с дымящейся сигаретой в зубах. Почти Веселый Роджер. Антиреклама. Ганшин хмыкнул, распечатал пачку и закурил.
На улице было уже темно. Ганшин с минуту постоял на ступеньках, потом зашагал по извивающейся дорожке, выложенной белыми квадратными плитами. По сторонам матово отблескивали корой в свете повисших над шоссе «сириусов» березы. Ганшин остановился и приложил ладонь к стволу. Кора была нежная, чуть бархатистая и прохладная. Настоящая.
Ганшин вспомнил руки Оры, руки, двигавшиеся с таким нечеловеческим совершенством, каким мог бы обладать робот или ангел; ее лицо, напряженно-внимательное и такое чужое… Что же надо сделать с человеком, чтобы он перестал верить даже себе? Бог Ненастоящего… И в Приземелье нашел он своего должника. Ганшин бросил окурок и растер его подошвой. Метафизика! Юлькины бредни.
Хватит! Задел он эти чужие судьбы — и будет. Незачем копаться в них. Все равно никогда и никто не узнает, что же получил — пусть ненастоящее — от этой женщины Йензен и за что он заплатил такой ценой. Или — вернуться?