Он передал привет от Ланге и Тапио. Ганшин кивнул: спасибо, очень рад. Но не было за этими словами радости. Была лишь какая-то невысказанная боль и тоска. Еще бы, подумал Бертенев, трудно говорить с теми и о тех, кого ты бросил в не самый легкий час… Но двадцать лет есть двадцать лет, и срок давности вышел, давно уже вышел, тем более что никакой подлости ведь Ганшин не совершил. Просто ушел, ушел, не веря в успех начатого дела. А это простительно, хотя и больно тем, кто работал рядом.
Разговор вновь пресекся, не успев еще, по сути, начаться, и Бертенев попытался воскресить его традиционными «а помнишь?», возрождая в памяти давно ушедшие годы, магией слов вызывая к жизни фантомы тех, с кем вместе они начинали когда-то. Несколько раз ему казалось, что мелькнул в ганшинских глазах живой проблеск, что вслед за односложными репликами, которыми в основном ограничивал Ганшин участие свое в разговоре, вот-вот прорвутся настоящие, нужные сейчас слова. Но ничего не менялось, и Бертенев вновь и вновь гальванизировал умирающий свой монолог, пока не почувствовал наконец, что больше делать этого не в состоянии.
— Вот что, Коля, не мастер я дипломатию разводить, — сказал Бертенев, которому эта словесная игра надоела, а может, просто не по вкусу пришлась или не по плечу. — Вот что. Ты в курсе наших дел?
— Более или менее, — неопределенно пожал плечами Ганшин.
— Мы получили последний штамм. Прирост массы великолепный — до тридцати процентов в сутки. Весь базовый бассейн кишит и бурлит. Помнишь базовый?
— Помню.
— Производительность — тоже. И главное — главное получаем не только кислород, но и уголь. Понимаешь?
— Понимаю, — безо всякого выражения сказал Ганшин и плеснул себе еще кофе; спохватившись, спросил: — Тебе налить?
— Нет, спасибо. Ты что, в самом деле не понимаешь? Или забыл?
— Ничего я не забыл. Ну так что же?
— То, что нас выдвинули на премию.
— Министерскую?
— Нет. «Золотое облако». — Бертенев против воли улыбнулся, и впервые за этот вечер Ганшин увидел на миг того, прежнего Бориса, с его улыбкой, которую все «болотники» называли инфекционной, ибо в самом деле не заразиться ею было крайне сложно.
«Золотое облако» — премия Климатологического Комитета ООН и Международного института охраны среды, пожалуй, самая престижная в этой области. На миг Ганшина охватило сомнение. Ведь все-таки он…
— Так что же? — спросил он как можно спокойнее, и кажется, это ему удалось.
— Я хочу, чтобы в числе группы был и ты.
— Спасибо, Боря. Но ведь, кроме тебя, есть еще Тойво и Оскар…
— Их я уговорю.
— Думаешь?
— Безусловно.
«Да, ты уговоришь, — подумал Ганшин. — И спасибо тебе. Но мне этого не надо. Ни «Золотого облака» мне не надо, ни разговоров этих».
— Нет, — сказал он. — Я тут ни при чем. Это ваша работа. Ваша, а не моя.
— Но ведь это же твоя идея! И забыть этого я не могу, не имею права! Ведь это же ты…
«Ну зачем, зачем мне нужно говорить об этом, — подумал Бертенев. — Не мог же он забыть, в конце концов! Как тогда, после пожара, когда начисто сгорел весь третий штамм, и все мы ходили как в воду опущенные, и руки не поднимались, а он, Ганшин, сказал: «Вот и хорошо, Боря. Дело-то безнадежное было. Бесперспективное. Ведь прежде всего нужна самоокупаемость — хотя бы частичная. Так?» Бертенев тогда мог только устало кивнуть, потому что об этой самоокупаемости было уже говорено и говорено… Конечно, сама по себе их идея была прекрасна: вернуть атмосфере безнадежно утраченный кислород, избавив ее от излишков углекислого газа, давно уже ставшего проблемой века.
Эта проблема родилась вместе с первыми искрами прометеева огня, зажженного на Земле человеком. Горели дерево, уголь, нефть, горели кизяк и бензин, горели торф, пропан, спирт и водород, — и в атмосфере появлялось все больше и больше углекислого газа. Огонь создал человечество, став самым мощным его инструментом, огонь защищал кроманьонца от пещерного льва, и огонь поднимал в Приземелье сверкающие обелиски первых ракет. И рождал проклятый СО2. Пока в начале века его не накопилось достаточно, чтобы окутать всю Землю незримым покрывалом, сквозь которое не могло уйти тепло, а значит, еще немного — и началось бы таяние ледников, и тогда…
Их было четверо, четверо видевших, что тогда будет, видевших наступающий океан и отступающее на возвышенности, в горы человечество, потому что океан поднимется почти на шестьдесят метров, а это значит, что вся жизнь человечества будет нарушена навсегда. С парниковым эффектом уже боролись, боролись давно, уже лениво вращались над Землей гигантские Теплоотводные Колеса, уже запускали в небо контейнеры термоаккумуляторов беззвучные залпы электрических пушек, но это были просто попытки превратить курную избу в избу с дымоходом. Человечество вырастало и теперь уже отапливало прометеевым своим огнем не только Землю, но и космос… И они — горстка, четверка энтузиастов — Ганшин, Бертенев, Тапио и Ланге — решили найти иной путь.
Ведь у СО2 был исконный враг. Зеленый враг — хлорофилл. Леса и рощи, степи и луга, океанские водоросли — все это разлагало углекислый газ и возвращало кислород атмосфере. Но леса исчезали с лица планеты, пита ненасытный огонь; они исчезали, освобождая места для полей и плантаций. Дерево, дерево, дерево — сырье и строительный материал, пища, бумага и одежда… И океан, медленно затягивавшийся нефтяной пленкой океан, он тоже не мог уже работать так, как когда-то. Всем им нужна была замена, был нужен помощник, некий квазихлорофилл, суперхлорофилл, и раз он был нужен — он родился. Он родился в уме химика Ланге, под руками биологов Тапио и Бертенева, и он — бурая, зернистая масса, больше всего напоминавша лягушачью икру, — потребляя углерод из углекислого газа, возвращал кислород в атмосферу.
А потом был тот пожар, и у всех опустились руки. И только Ганшин, последним присоединившийся к их группе физик Ганшин, сказал тогда Бертеневу: «Ведь что такое СО2? Углерод и кислород. Вот и надо создать такой штамм, чтобы он питался солнечной радиацией, кислород возвращал в атмосферу, а углерод… Представляешь? Болото рождает алмазы, графит, уголь… Ведь все это — углерод. И это — самоокупаемость. А?..» А через день принес тоненькую пачку листов, исписанных от руки бисерным, но ровным и четким до педантичности почерком: «Я тут набросал кое-что. Ты посмотри на досуге, ладно?» Бертенев смотрел неделю. А потом узнал, что Ганшина нет уже на их болотной станции. Что уехал он и никто не знает куда. Поначалу Бертенев пытался разыскать Ганшина, вернуть, понять хотя бы, что случилось, но никаких концов не сыскал. И лишь годы спустя узнал, что перекинулся Ганшин сперва к энергетикам-международникам, в эксплуатационный отдел, потом перешел еще куда-то, пока не осел в конце концов в директорате одного из Теплоотводных Колес…
А из этих его записей, из его идеи родилось то самое, что назвали они берталаном — суперхлорофилл, созидающий кислород и алмазы, кислород и уголь, кислород и графит… Потому-то сегодня и пришел Бертенев сюда, ибо нечестно это было, если вдуматься — берталан. Бертенев, Тапио, Ланге. А Ганшин?
— Понимаешь, Коля, нечестно это. Я так не хочу.
— Честно, — сказал Ганшин. — Можешь спать спокойно, Боря. Я не в претензии. Не был и не буду. Во веки веков. Потому что все эти двадцать лет работали вы. А я — сперва крутился сам, а потом крутил Колесо.
— Но идея — твоя!
— Идея, идея, — оставь ты идеи в покое. Нет ничего легче, чем бросить идею. А осуществить ее — это другое дело. Вы смогли. Я — нет. Я оказалс спринтером.
— Спринтером?.. А в самом деле, почему ты тогда исчез, Коля?
— А ты как думаешь?
— Не знаю. Тойво считает, что ты не верил в успех. Но я так не думаю. Не верил бы — не сделал бы тех выкладок…
— Забудь про них. Не в них дело. Ты и сам бы до этого додумался. На следующий день бы додумался. Через неделю. Через месяц. Так что суть не в этом.
— А в чем?
— Извини, Боря, но ты не поймешь, пожалуй. Если хочешь — я скажу. Суть в том, что всему свое время, и время всякой вещи под небом…