Итак, на чем я остановился… Нам удалось почти беспрепятственно выехать из Коломыи; был чудный день. Мой отец хорошо говорил по-немецки, поэтому, когда при выезде из леса дорогу нам преградил патруль, отец отвечал на вопросы, и это произвело, как нам показалось, положительное впечатление. Дядя Юлиан с нарочитой медлительностью вылез из тарантаса. Фельдфебель принялся изучать его паспорт, после чего уселся между Аделой и дядей Юлианом, а мы с моим отцом зашагали, сопровождаемые солдатами, следом за экипажем.
Видишь ли, дорогой мой, я не зря начал эти записки с притчи об ученом раввине и жестоком епископе: в ней заключены разные возможности толкования. В любом случае она говорит о том, что результаты наших действий чаще всего не отвечают нашим намерениям. Епископ жаждет утвердить христианскую веру, но то, что он приказывает совершить над упрямым иудеем, служит посрамлению этой веры. Однако допустим, что еврей согласился креститься: было бы это победой епископа? Нет, ибо вера, которую принимают под давлением логических доводов, перестает быть верой. Вообще нетрудно было бы показать, что, если бы стремление христиан искоренить иудейскую религию увенчалось успехом, это означало бы гибель самого христианства. Церковь вырастает из синагоги, и это отпочкование не есть однажды совершившийся факт, но оно совершается в непрерывно длящейся истории. Поэтому крушение синагоги влечет за собой крушение церкви, и расправа христиан над евреями есть не что иное, как величайшее и окончательное поругание христианских заветов, величайшее и окончательное посрамление христианства; ибо не может не засохнуть ветвь, если срублено дерево.
Иудей пререкается с князем церкви, до поры до времени не догадываясь, что на самом деле он спорит с самим собой. Иудей спорит с собственным сомнением; иначе было бы непонятно, что заставляет его посещать епископа. В том, что ученый раввин в глубине души сомневается в своей вере и в своей науке, нет ничего удивительного: наука есть инструмент испытания веры, и, следовательно, вера есть условие для науки; вера, таким образом, составляет высшее оправдание науки. Вдобавок он никого не хочет переубедить; в диспутах с епископом он лишь обороняется. Тем не менее однажды ему начинает казаться, что аргументы веры исчерпаны, он чувствует, что сомнение грозит перейти в отрицание, и отказывается прийти. Другое дело епископ. Он тоже полон сомнений, это заставляет его вести долгие споры с раввином; но, в отличие от еврея, он нуждается во внешней победе ради победы внутренней — и ему не приходит в голову, что его победа есть на самом деле поражение.
Мой отец говорил: в христианском учении лишь одно не вызывает сомнений — это то, что их учителя прибили живьем к столбу. Последователи Йешу утверждали, что он вознесся на небо. Оставим этот вопрос в стороне; это дело веры или прибежище отчаяния. Но они утверждали также, что их учитель вернулся. Йешу снова придет на землю, и наступит царство справедливости. Так вот, я открою тебе одну тайну. Он таки пришел. Клянусь тебе — он вернулся!
Ты скажешь, что здесь имеется противоречие, ибо этот факт, если это факт, означал бы, что тот, кого мой отец считал ложным чудотворцем и полагал необходимым разоблачить, противопоставив его чудесам свои собственные, так сказать, самодельные чудеса, — совершил-таки чудо: воскрес из мертвых. Да, если бы все мы жили один раз. Но мы жили не только здесь и теперь; мы жили в истории, где все повторялось, и повторялось, и повторялось — до тех пор, пока не рухнуло окончательно.
Может быть, странное известие, тайный слух, распущенный кем-то после его казни, — будто, предвидя свое поражение, он покончил с собой, а ученики выдали римлянам его тело, чтобы инсценировать казнь и спасти его учение, — может быть, этот слух лишь предвосхитил то, что в конце концов и произошло, теперь, на наших глазах. Самоубийство! Ибо чем же иным было его возвращение в тот самый час, когда столб огня и облако дыма поднялись над домом Израиля! Да, он пришел во второй раз, он вернулся, — но не затем, чтобы возвестить о царстве мира, любви и справедливости. Он пришел, чтобы надеть желтую звезду. Они хотели истребить евреев, но на самом деле уничтожили христианство, как епископ осрамил и уничтожил свою веру, велев расправиться с раввином. Да, их учитель пришел снова. Но он пришел, чтобы смешаться с тысячами и тысячами обреченных, ибо как же могло быть иначе: он был один из нас, и нет больше мира и любви в этом мире. И его тело выгребли из вонючей камеры среди других тел и сожгли вместе с другими, и оно превратилось в дым, и никто этого не заметил. Слишком много их было!
О том, что происходило в те дни и месяцы в нашем городке, во всем нашем крае, я рассказывать не буду, ты это знаешь без меня, да и вообще все это теперь хорошо известно: везде было примерно одно и то же. Изложу лишь некоторые обстоятельства, которыми сопровождалась кончина моего отца, — разумеется, если это была кончина, а не что-нибудь другое, для чего мне трудно подыскать название. То, что произошло на моих глазах, впоследствии было сочтено легендой, наподобие легенд о рабби Коцком, о Зусе из Ганиполя, о знаменитых цадиках и чудотворцах: таково свойство подобных событий, и такова особенность наших мест. Ты видишь, что я по-прежнему называю этот край «нашим», хотя едва ли кто-нибудь из нынешних жителей Коло-мыи, или Косова, или Сасова, или Межериц признал бы во мне земляка. Я умру, и со мной уйдет в прошлое наше проклятое время, и некому будет свидетельствовать о последних днях Симона Волхва и Петра Кифы.
Первая селекция неработоспособных, как они это называли, состоялась еще до нашего возвращения (моя мама была среди увезенных), поэтому большинство уже более или менее догадывалось, что их ждет, когда власти объявили о новом транспорте. Догадывалось, понимало… и гнало от себя эту мысль. По всему городу были расклеены извещения, и кроме того, каждая семья получила аккуратно отпечатанную повестку о том, что в воскресенье рано утром все должны явиться на сборный пункт. Эту повестку нам принес Ареле, сын почтальона. Интересно, кто принес повестку самому Ареле?