Памяти Никки.
- Каша! – с отвращением сказала она, наморщив нос. Нос был курносый, с черной родинкой над кончиком. Все казалось, что это она промахнулась карандашом для глаз, и тянулась рука – стереть. – Ка-аша!
- Чирей, - отозвался он равнодушно, шаря по полке в поисках чайного пакетика.
- Я это не буду!
Под курносым носом дымилась банка растворимой картошки. Сидела девица не по-людски: прижав локти к бокам и наклонив голову к самой банке, точно собиралась лакать по-кошачьи. Дешевый карандаш, щедро размазанный по векам, расплывался и сыпался. Вытаращенные глаза девицы дико поблескивали из черных облаков.
- Ну чаю попей. С печеньем.
- Я есть! хочу! У тебя почему нечего совсем?! Каша!
- Говорить учил меня мастер старый Йода, Хлора и Фтора.
- Дурацкий Кашка! – она зафыркала, подняла длиннопалую худую руку и оттолкнула банку. Желтое пюре, похожее на растворимую пластмассу, потекло по столу. Пальцы девицы легли на стол, побарабанили. Локоть ее оставался прижатым к боку.
Киляев вздохнул.
Терпеливо вытер он стол от картошки, выбросил изгаженную тряпку в мусорное ведро. Налил чаю, развязал узел на пакете с печеньем. Сел на табурет напротив девицы.
- Тирь, - безнадежно сказал он. – Ну чего ты, в самом деле?
- Я чего? Ты чего!
- Зачем ты сбежала?
- Хочу и сбежала. И не сбежала. Я гуляла.
- Гулёна.
- Мямля.
Она и печенье брала не по-людски: вытягивала над пакетом растопыренные пальцы и сгребала сухие пластинки в горсть, нещадно ломая их и кроша в хлебный песок. Потом запихивала в рот то, что оставалось в кулаке. А еще она чавкала ужасно и чай изо рта проливала. Киляев честно пытался ее хоть как-то воспитывать, но Тиррей в ответ на каждое осторожное замечание принималась крутить носом и заявляла, что «будет тогда спать». Это в лучшем случае. В худшем она начинала злиться, а злилась Тирь как дикий зверь – страшно. С зубами, ногтями и воплями такими, что однажды соседи вызвали милицию, решив, что безобидный с виду Киляев на самом деле маньяк и у себя на квартире кого-то насилует.
- Ка-а-а-аша! – гнусаво протянула Тирь, глядя в чашку. Она, когда пила, не поднимала чашку со стола, а наклонялась к ней, и глаза ее сошлись к самому носу.
- А ты Чирей, - жалко сказал Аркадий. – На заднице.
Ужасно это было, просто невыносимо. Она делала что хотела, она уходила из дома на недели, она отказывалась работать, Киляева вызывали забирать ее из обезьянника, грязную, исцарапанную, и даже задерганные службой менты его жалели. То ли бить ее надо, чтоб понимала? Но она же дикая совсем, безмозглая тварюшка, что с нее взять… жалко. И к тому же она, вообще говоря, еще сама Аркашу отлупит, потому как злей и отчаянней.
Хоть плачь.
- Из-за тебя концерт пришлось отменить, - сказал Киляев. – Поэтому денег мало.
Он хотел сказать это громко и строго, чтобы Тиррей пригнулась, засверкала настороженными глазами из-под сбившихся в колтуны волос, начала гладить себя по плечам красивыми пальцами: она всегда так делала, когда понимала за собой вину.
Строго – не получилось.
Но Тирь все равно пригнулась.
- У, - сказала она. – А еще когда?
- Концерт?
- Угу.
- Не знаю, - очень спокойно ответил Каша. – В «Дилайте» сказали, что больше не зовут. Групп много. Таких, у которых ничего не срывается.
- И чего?
- Не знаю. Может, будем еще куда-нибудь пробоваться. Только поначалу денег вряд ли дадут. А может, и просто не возьмут. Мы же две недели не занимались. И вообще с июля черт-те как работали. Правда, Тирь?
Теперь она пригнулась так, что прядь грязных волос с челки влезла в чай. И ничего не сказала, даже не гукнула.
- Может, мне все-таки другую работу искать? – серьезно и доверительно спросил у нее Киляев.
Тиррей вздохнула – робко и растерянно, по-детски. Помолчала. Обмахнула о голые колени руки, залепленные сухой крошкой от крекеров.
- Аркашика, - протянула шепотом. – Ты ничего, я это. Я – ну. Теперь вот. И ты тоже. Я так. Аркашика.
- Ага, - устало ответил он. – Я понял… Ну что, может, позанимаемся?
- Ну, - сказала она и с готовностью встала. Изодранный подол джинсового сарафана колоколом качнулся над худыми ногами.
Кожа у Тиррей была нечеловечески гладкая и ровно-смуглая, оттенка сильного загара, только загар никогда не ложится так ровно и так долго не держится. Глядя ей в спину, Каша вспомнил, что под сарафаном она ничего не носит. Сглотнул. У него еще ни разу не было нормальной девушки, только Тирь – иногда, когда ей приходил каприз. Каприза у нее не случалось с июля, а нынче заканчивался октябрь. Киляев старательно подумал о том, что Тиррей не мылась, шлялась столько времени незнамо где, и после всего этого пора бы о работе подумать, а не о перепихоне… не помогло. От Тиррей никогда не пахло – то есть не пахло так, как от людей. Она пахла лаком и деревом. И болела только своими болезнями. И гладкая кожа, и сарафан на голое тело…
- К мастеру бы тебя отвести, - громко сказал Аркаша.
- Х-хы! – с презрением ответила Тиррей, передернув красивыми плечами. Она прекрасно понимала, что у Каши нет денег на мастера, а даже и будь деньги – она бы не далась. Чай, не деревяшка.
- Акустика? – донеслось уже из коридорной темноты.
- Ага! – торопливо крикнул Киляев.
Дурочка и хиппоза Тиррей (в дурном настроении – Чирей, в хорошем – Тирям-Тирям) жила в его квартире уже год. С перерывами на загулы. Аркаша честно не знал, стоит ли она мук, которые он перенес. Со всех сторон говорили, что и не таких стоит, что любой музыкант позавидует ему черной завистью и что ему в руки упал подарок с неба, и это то же самое, как если бы Каша сам по себе родился гением.
Вроде бы, так.
Но Тиррей? Подарок?!
С виду она напоминала неформалку конца восьмидесятых. Авария-дочь-мента и Цой-жив, и перестройка-дефицит, и прически дурацкие, и наркоманские изможденные лица. В ту пору Каша только-только пошел в школу. Ушедшая эпоха не вызывала у него ни интереса, ни ностальгии. Тиррей вся была какая-то потрепанная, подержанная, позавчерашняя, под стать тому вытоптанному леску с ожогами кострищ, где он ее, брошенную какими-то мангальщиками, нашел. Подобрал, еще не понимая, какое проклятие берет в руки – и не было дня, чтоб не жалел об этом.
…Не занимались они действительно очень долго, пальцы у Аркаши не ходили совершенно. Он выгнул кисть, опробовал на правой руке, как на грифе, несколько позиций и покривился. С такой техникой лучше вообще никуда не соваться, сраму меньше будет. По идее, Тиррей на то и Тиррей, чтобы подобные вещи не имели значения, но Киляев еще не замечал от нее технической помощи. Вообще никакой помощи. Одни скандалы.
Каша сел на стул. Поставил ногу на низкий табурет. Собрался с духом – то есть старательно, сопя, вдохнул и выдохнул.
- Тиррей, - тихо позвал он. – Тирям-Тирям, иди ко мне, а?
Заглянул ей в глаза – карие, непрозрачные, будто лаковые. Тирь глядела исподлобья, внимательно – примеривалась к нему.
Потом подошла вплотную и легла в руки.
Киляев не успел ахнуть – голые ноги обхватили его талию, в лицо прыгнула упругая грудь, сарафан улетел в угол. Тиррей ткнулась ему в губы своими, холодными как лак. В штанах у Каши заныло и встало, сердце его прыгнуло к горлу, руки сами собой взялись за дело – груди с торчащими сосками, твердая попа, дальше, там, бархатное и мокрое… Тирь стащила с него штаны и минуту спустя уже увлеченно прыгала на нем, закатив глаза и на свой лад ухая вместо того, чтобы стонать. После трех месяцев без женщины хватило Каши ненадолго, но в чем – в чем, а в сексе Тиррей всегда идеально под него подстраивалась.
Удовлетворенная, она немедленно закрыла глаза, сложила руки на груди и заснула. Засыпала она быстро – моргнуть не успеешь. Бродяжья привычка. Каша слышал, что чем выше класс, тем процесс медленнее, тем труднее им засыпать и просыпаться. Зрелище это само по себе не очень приятное, а отойти нельзя – аристократки нервные…