В годы после опубликования «Распада атома», этого как бы своего литературного манифеста, творчество Георгия Иванова претерпевает некоторое судорожное перерождение. Прежде всего, наповал убит эстетизм, как былой взгляд на мир. Но в поисках своей новой музыки Иванов идет лунатически. Он, конечно, и не может знать, куда он идет. Надежд на признание маловато. Но пусть его сверстники продолжают писать любовную лирику, похожую на переводы из Мюссэ. Еще Микель Анджело говорил, что «тот, кто идет за другими, никогда не опередит их». Иванов уходит на поиски поэтической целины. В частном письме в ответ на упреки в преобладании «остроумия» и в ущербленности «музыки» Георгий Иванов пишет так: «В двух словах объясню, почему я пишу в «остроумном», как вы выразились, роде. Видите ли, «музыка» становится все более и более невозможной. Я ли ею не пользовался и подчас хорошо? «Аппарат» при мне — берусь в неделю написать точно такие же «Розы». Но как говорил один василеостровский немец, влюбленный в василеостровскую же панельную девочку, «мозно, мозно, только нельзя». Затрудняюсь более толково объяснить. Не хочу иссохнуть, как засох Ходасевич. Тем более… для меня по инстинкту — наступил период такой вот. Получается, как когда — то средне, то получше. Если долбить в этом направлении — можно Додолбиться до вспышки. Остальное — может быть временно — дохлое место». И странно. В нашей небольшой зарубежной литературе именно Иванов начинает влиять. Именно у него уже есть литературные попутчики (отмечу своеобразное дарование Юрия Одарченко) и неожиданные подражатели (их не называю). Попутчики у него есть и не только здесь, но и «там», как, например, Заболоцкий. Но Иванов на Западе, а Заболоцкий в стране Хрущевии, где за поэтическое новаторство надо платить физическими репрессиями. Он и заплатил, и оборвался.

Новый путь антиэстетизма меняет все стихотворное тело поэзии Георгия Иванова, всю ее сущность и плоть, вплоть до поэтического словаря. С сомнительных заезженных высот эта поэзия спускается в неведомость новых низин. В общей инструментовке стиха убивается мелодизм романса и орнаментальность. Музыка огрубляется, становясь примитивом. «Прекрасная ясность» и предметность «воздушных мелочей» уступают место высокой неясности беспредметного бормотанъя. Вместо былой петербургской утонченности — грубый уличный мотив. Он представляется мне какой-то простенькой песенкой, что напевает себе под нос пьяный Верлен, возвращаясь по бульвару Сен-Мишель в свое отельное логово.

На смену былым изяществам:

Мы скучали зимой, влюблялись весною,

Играли в теннис мы жарким летом,

Теперь летим под медной луною

И осень правит кабриолетом! —

врывается почти вульгарная (но с какой-то несколько некрасовской интонацией), крайне современная нота:

Если бы жить—Только бы жить…

Хоть на литейном заводе служить.

Хоть углекопом с тяжелой киркой,

Хоть бурлаком над Великой рекой.

Но

Этим плечам ничего не поднять,

Нечего, значит, на Бога пенять.

Трубочка есть. Водочка есть.

Всем в кабаке одинакова честь .

Поэтический словарь наполняется нестерпимыми для былого петербургского уха вульгаризмами («смыться», «ухлопать», «умора», «здорово», «хлам», «штучка», «шурум-бурум» и пр.). И, как контрастные, входят слова иностранного происхождения, тоже редкие гости былого поэтического словаря («хлороформировать», «трансцендентальный», «вертебральный», «патентованный», «лояльный» и др.). Также пущены в оборот каламбуры, остроты и вульгарно-разговорные выражения («поставить к стенке» и пр.). Иногда из вульгаризмов и иностранных слов дается крепкая смесь («в трансцендентальном плане — немазаная катится телега»). Но все делается — несмотря на кажущуюся грубость — мастерски.

Истонченность поэтического рисунка, в прошлом часто напоминавшая Бердслея, как в «Вереске» (но иногда, правда, бывал и Самокиш-Судковский, как в «Памятнике славы») — обменена на многие очаровательные инфантильные акварели.

Но главное, это — слово, как таковое, его звучание, кладется краеугольным камнем новой поэзии:

«Желтофиоль» — похоже на виолу,

На меланхолию, на канифоль.

Иллюзия относится к Эолу,

Как к белизне — безмолвие и боль.

И подчиняясь рифмы произволу,

Мне все равно — пароль или король.

Эти (и подобные им) прекрасные стихотворения Георгия Иванова ввергают многих в состояние одеревенения с обвинениями поэта в зауми. Думаю, что такая реакция может быть вполне естественной и закономерной. Но ни поэта, ни его искусства она не касается. Новую поэзию Георгия Иванова ведет музыка слова, как он ее слышит, а слышит он ее, на мой взгляд, изумительно. «Полутона рябины и малины — В Шотландии рассыпанные втуне, — В меланхоличном имени Алины — В голубоватом золоте латуни». И в органической сращенности с этой музыкой рождается беспредметный лиризм?

На границе снега и таянья,

Неподвижности и движенья,

Легкомыслия и отчаянья

Сердцебиение, головокружение…

Голубая ночь одиночества!

На осколки жизнь разбивается,

Исчезают имя и отчество

И фамилия расплывается…

Точно звезды встают пророчества,

Обрываются! Не сбываются!

Как далеко это от прежней эмоциональной тональности: «Все образует в жизни круг — Слиянье уст, пожатье рук. — Танцуем легкий танец мы. — При свете ламп не видно тьмы». В современную поэзию Иванова включен новый внутренний двигатель. И то эмоциональное, что когда-то отражалось по-блоковски, по-анненски, по-кузмински, ушло с огрублением внутренней темы. Поэт все больше обуднивает ее, сознательно отказывается от всяких ее украшений, предпочитая прекрасное нищенство музыки и образа.

С бесчеловечною судьбой

Какой же спор? Какой же бой?

Все это наваждение.

…Но этот вечер голубой

Еще мое владение.

Конечно, тематически это вовсе не голубой вечер Алеши Карамазова. Это вовсе не духовное умиление перед всем сущим и восторженное прозрение в сердцевину бытия, когда — как старинному немецкому поэту Ангелусу Силезиусу — даже лягушка кажется серафимом. «Der Frosch ist ja so schon als Engel Seraphin». [3] Поэзия Иванова всегда была бездуховна, безрелигиозна. Если вслед за Вл. Соловьевым поэты-символисты видели в искусстве «общение с высшим миром» и утверждали в искусстве скрытую религиозную сущность, то Иванов в этом плане вполне верен гумилевскому завету акмеизма: «не вносить никаких поправок в бытие». У него нет разговора с Богом и нет бодлеровского ощущения дьявола: «sans cesse a mes cotes s'agite Ie Demon»[4]. Его поэзия вся тут, на земле, вся terre « terre, ей чужда надмирность. Она вся в «черной дыре» философского безразличия. «От безразличья погибая, гляжу на вечер голубой». — «Не обижаясь, не грустя — Так труп в песке лежит не тлея». И в прозе тем же розановским шепотком Георгий Иванов говорит: «Правда здесь. Правда этот день, этот час, это ускользающее мгновение».

Все туман, иду в тумане я

Скуки и непонимания.

И с ученым или с неучем

Толковать мне в общем не о чем.

.....................................

вернуться

3

«Der Frosch ist ja so schon als Engel Seraphin» - «Лягушка так прекрасна, как ангел – серафим» (нем.)

вернуться

4

«sans cesse a mes cotes s'agite Ie Demon» - «У меня под боком шевелиться дьявол» (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: