– Дадим тебе, Иван Иваныч, на почин душ семьсот. Здоровых назначим, не старее сорока пяти. И таких, что в бегах не бывали. И сроком наказания не выше двенадцати лет. Бессрочный, известно, волк: сколь ни корми, хоть полностью по табели продовольствия, все в лес глядит. А я тебе таких, чтоб не больше двенадцати лет сроку. Дальше вот что. Платить ты им станешь вровень с вольными. Кормить тоже. А офицеру, над партией начальствующему, и конвойным – содержание усиленное и тоже не от казны.

Иван Иванович, призадумавшись, вздыхал, как давеча, когда Базаниха тучей надвинулась.

– Нет, погоди, – говорил генерал, строго поблескивая круглыми стеклами, – ты, Иван Иваныч, внакладе не останешься. Во-первых, от задатков при найме избавлен; во-вторых, от найма собственных стражников… этих-то, как ты их?.. от конюхов избавлен. Наконец, они ж, каторжные, тебе даются не на лето, а на круглый год. Так?.. Теперь смотри. Ты им раз в год расчет, полный расчет производишь, при этом удерживаешь: за харчи и за все прочее – это раз; за содержание офицера и конвойных – это два; штрафы да процентиков пять на расходы непредвиденные. Произвел расчет и каждому, поименно, объявил, сколь ему осталось. А дальше-то не твоя забота. Впрочем, изволь, скажу. Я нашего арестантика насквозь вижу. Ему выдай сполна, он же на твоих спиртоносов все тотчас и спустит, никакая стража не углядит. Да и доглядывать не станет, ибо с твоими же спиртоносами в стачку войдет. Так? Вот то-то и оно! Нет, брат, этого не жди, не выйдет. Я даже и после срока, как ему, каторжному, на волю отправляться, я и тогда не велю отдавать сполна. А лишь на путь следования. Ступай-ка в волость, тебе назначенную, а там и получай по казенной почте. Но все это, повторяю, не твоя, Иван Иваныч, заботушка. Ты мне по совести: возьмешь душ семьсот для почина?

Базанов Иван Иваныч слушал, сплетал, расплетал сухонькие пальцы, прикидывал, примерял. Одно соображение тотчас высказал. В том, значит, смысле, чтобы из партии каторжных образовать артели… Синельников быстро глянул на старичка: «Умница!» Цепко зацепил миллионер-мужик: всю партию разделить надо на артели, душ по десяти, и чтоб выборный староста, и чтоб друг за дружку в ответе, круговая, стало быть, порука, как при взимании податей. Побегит один – с каждого артельного штрафом трешница. А поймают – наградой красненькая… Он посмеивался, пальцы свои сплетал, расплетал, давно ведь знал, какова у мужиков сила-то – круговая порука.

– Умница ты, Иван Иваныч, – сказал Синельников.

Базанов опять завздыхал, поерзал. Вообразилось ему, какое неудобство выйдет с прижимками, коли казенный глаз денно-нощно, вот эти, значит, офицеры при партиях. Но тотчас и приободрился Иван Иваныч Базанов, миллионер-мужик. Эва, подумал, ты, ваше высокопревосходительство, уж и крут, и чуть что кричишь, ногами топаешь: «В отставку! В отставку!» – а где ж тебе напастись таких неуломных да честных, как господин Купенков, из жандармских который, где тебе таких напастись? И, выходит, при твоих каторжных состоять будут начальнички-офицерики вполне, вполне уломчивые, обходительные… Он в этом крепко был убежден, Иван Иваныч, миллионер, до того крепко, что и высказать не постеснялся, правда, аккуратненько, прищуриваясь и посмеиваясь: хороший, мол, очень хороший, ваше высокопревосходительство, расклад у вас получился, однако не обессудьте, одно ведет в затылке поскрести: а как, ваше высокопревосходительство, на эфтакое наше обчее дело господа чиновники глянут? По прежнему обыкновению они же с нашего брата промышленного много, ой, много живейных рублей имели, потому как вольный работник мог и пожалиться, а тут беру я казенных, при офицере, значит, как же с меня живейный рубль слупишь, коли вы, ваше высокопревосходительство, все, все наперед расчислили? А?

– Ладно, – сердито отрезал генерал. – Это уж не твоя докука.

Пожалуй, так. Тут уж была докука генерала Синельникова.

Казнокрадство и взяточничество равнял Николай Петрович с любострастной болезнью. Годы службы дали доказательства ее неистребимости. Он помнил, как сам министр юстиции граф Панин сунул сотенную судейскому, чтоб тот не прятал под сукно его, министра, покупочную запись в пользу своей дочери. И помнил, как один знакомый губернатор пихал за шиворот какому-то крючкотвору три рубля: бери, шельма, только сделай мне бумагу поскорее… От времени до времени Николай Петрович погружался в мрачные мысли о кряжевой порочности человеческой натуры. Потом с удвоенным рвением продолжал осаждать и штурмовать крепость по имени Взятка. Сокрушить не надеялся. Надеялся хоть бреши пробить. И надумал клеймить публично. Газета и гласность, полагал он, – благая сила, ежели пользоваться целесообразно, а не играть страстями народными. На страницах «Иркутских ведомостей» стал он печатать обличительные циркуляры. Призывал: «Прошу господ начальников губерний и областей строго наблюдать, чтобы циркуляры мои не оставались мертвыми буквально, но исполнялись непременно».

Синельниковские памфлеты были замечены в Петербурге. Благоприятель из министерства внутренних дел прислал письмо: министр-де морщится – нельзя порочить администрацию и тем самым тревожить общественное мнение… С одной стороны, получалось вроде бы хорошо – существует, стало быть, и в России общественное мнение; с другой стороны, выходило нехорошо – он, генерал Синельников, вроде бы распаляет нездоровые страсти. Но Николай Петрович все-таки не внял благоприятелю и продолжал свою грозную публицистику.

Гласное намеревался он соединить с тайным.

Там, в Петербурге, на Фонтанке, граф Шувалов обозвал подчиненных скотами; «мои скоты» – изволил выразиться его сиятельство. Положим, Шувалов вельможно ерничал. Но верно и то, что скотства хватало с избытком. Отчего так? Административная практика давала Николаю Петровичу ответ, по его мнению, вполне вразумительный. Корень был в том, что все основывалось на доносах разношерстной сволочи. А сволочь руководилась либо копеечной выгодой, либо воспаленным тщеславием. А следствием было то, что даже и люди положительные, служившие в Третьем отделении и в корпусе жандармов, оказывались в прямой и повседневной зависимости от этой сволочи. Ну и понятно, ничего истинно государственного, ничего соответствующего высшим соображениям, лишь новые и новые, донельзя озлобленные арестанты и ссыльно-поселенцы – пороховой погреб державы.

Беда тайной полиции, беда корпуса жандармов гнездилась, полагал Синельников, в забвении основ, положенных покойным императором Николаем: во-первых, стараться обращать заблудших на путь истинный, а не скорехонько запирать на замок; во-вторых, пресекать незаконные действия начальственных лиц всех ведомств, независимо от их табельного ранга.

Это «во-вторых» особенно занимало генерала Синельникова. И потому он примерился к местному жандармскому штату, словно к хирургам, призванным исцелять гангрену казнокрадства и взяточничества.

Жандармский штат возглавлял Дувинг.

Кое-что о полковнике узнал Синельников вскоре же после водворения в белоколонной своей резиденции. Из ящика, прибитого к стене (тоже синельниковское новшество, ради пользы дела поощряющее доносительство), был извлечен каллиграфически исполненный бурлеск. Оказывается, у голубого стража общественной нравственности было «два выводка жандармят». Правое семейство обитало в казенной квартире при жандармском управлении; левое – через улицу, в благоприобретенном доме. В казенной квартире господин полковник принимали просителей почище, в неказенной – поплоше. Мир царил в семействах, законная не вздорила с незаконной. Чередуясь, они сопровождали повелителя в его летних поездках на прииски. Поездки были наблюдательными. Наблюдаемые блюли неписаное, и даже унтер, подручный Дувинга, добывал на приисках не меньше трех сотенных бумажек; добыча полковника исчислению не поддавалась, как сумма совершенно сверхсметная и совершенно секретная. Автор бурлеска ничего не имел против столь простого чувства, как чувство к самке, – чувство, доступное даже крокодилам, а не то что жандармам. Он не имел ничего против свободы и широты этого чувства, полагая, что только путем опыта все мы сможем определить наконец, какая форма сожительства наиболее пригодна для человечества. Единственное, что было огорчительным, так это то, что медведь, имеющий две берлоги, обходится населению вдвое дороже. Под занавес следовал призыв к генерал-губернатору Синельникову не бояться доносов Дувинга в Петербург, как не боялся генерал-губернатор Муравьев-Амурский, и пушить полковника Дувинга по матушке, как пушил все тот же Муравьев-Амурский.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: