А далеко на юге раздавался набат.

Джузеппе Гарибальди звал итальянцев на штурм папского Рима: разгромим клерикалов и завершим объединение отечества! К нему стекались волонтеры. А на выручку папским войскам уже плыл из Тулона французский авангард.

Кандидат университета читал об этом в газетах, распластав на столе карту Итальянского королевства. Петербург казался мертвым. А далеко на юге надвигалась лучшая из битв – битва за свободу… Денег в обрез? И нет заграничного паспорта? Где наша не пропадала, решил недавний узник Невской куртины.

В ноябре шестьдесят седьмого года Лопатин разбрызгивал лужи на тесных улочках Флоренции. Лил холодный дождь. В первой попавшейся кофейне Герман узнал о «чуде под Ментаной». Чудо сотворили французская артиллерия и французские скорострельные ружья Шаспо. Волонтеры были разбиты и рассеяны; раненого Гарибальди схватили и сослали на скалистую Капреру, где жили рыбаки и грустно брякали козьи колокольца.

Лопатин опоздал к Гарибальди. Из Флоренции он пешком отправился в Ниццу. Близ Ниццы, в низкой зале траттории, опять, как под Ментаной, одолевали противники великого Джузеппе. Пушили бакенбарды и чокались так, что винцо, воспламенявшее безнаказанность, плескало из кружек. А горстка сторонников Гарибальди угрюмо никла.

Догадаться, что происходило в придорожном трактире, не стоило труда даже Лопатину с его нищенским запасом итальянских речений. Одолевая тяжелую сонливость, он поводил плечами, встряхивал головой да вдруг и грохнул ладонями по столу:

– Basta!2

Он вскочил, глотнул воздух, и… на него обрушилась немота жалкой безъязыкости. Но гнев выхватил из закоулка памяти латинское: «Жизнь без свободы – ничто!» И, напрягая голос, будто взывая к тугоухим, напропалую мешая французское с осколками итальянского, он восславил Гарибальди, прокричал: «Благо народа – высший закон!» – и заклеймил мерзавцев, попирающих прах героев. Плевать он хотел на филистеров в бакенбардах, подлые душонки, ишь таращатся на иностранца-оборванца… Лопатин посмотрел на тех, кто пытался защищать Гарибальди. Бедняги… Вот времена: и тут тоже не только говорить, но и слушать опасно.

Низкая зала быстро опустела. Лопатин перевел дух. Пора убираться, пока не нагрянули эти… как их?.. карабинеры. Глупее глупого угодить в кутузку, когда уж так близко Ницца.

Он вышел из траттории. На кронштейне горел фонарь, длинная тень скользила к кипарисам. Внизу, под обрывом, глухо возилось ночное море.

– Иностранец! – тихо позвала трактирщица. Она выглянула из дверей и тронула Лопатина за рукав. – Послушайте, вы, видать, издалека и сильно устали. Отдохните у нас, муженек мой пристроит вас так, что ни одна собака не возьмет след.

Он отлично выспался и легкой ногой явился в Ниццу.

Утро было стеклянно-ясное, будто и не поздняя осень, а вот только что выставили первую раму, а вторую, вымыв, протерли насухо, и оттого возникала в душе праздничность, как в детстве на светлое воскресенье. Поживи Герман в Ницце недельку, его одолела бы смертная скука: эта маета богатых прощелыг, кокотки в экипажах под вязами Корсо, свора попов в чулках фиолетового шелка, ниццары, усердно выжимающие деньгу из всего и всех… Но Герман и не думал пробыть в Ницце так долго. Только бы застать старика, познакомиться, поговорить – и домой, домой. Туда, где дни облачны и кратки, где родится племя, которому не больно умирать.

Лопатин уже не пылал гимназическим восторгом перед каждой строкой издателя «Колокола». Но сверстникам не поддакивал. Тем, кто рубил сплеча: старик-де вышел в тираж; брюзжит на молодежь, вся повадка барская, эдакий просвещенный абсолютизм от революции. Киванье на барство раздражало Лопатина. Раздраженье не было отзвуком фамильной, дворянской струны: ему претила сословная спесь любого цвета. Претил разночинец, кичливый своим разночинством. Старик вышел в тираж? Пустое! Таких не чеканит дюжинами мать-природа. Можно не слушаться, нельзя не прислушаться. Особенно нынче в постыдной мгле общественной паники.

Пахло морем, поверх каменных оград текли ветви масличных деревьев. Герцен жил рядом с отелем «Виктория», в третьем этаже респектабельного дома. Лопатин оглядел себя в настенном зеркале мраморной лестницы, вспомнил, как его встретила трактирщица, поморщился: сколь ни презирай условности, а, право, неловко вот так-то: стоит Таврило – замарано рыло.

Отворила дочь Герцена, Наталья Александровна, плотная, сероглазая, а может, и не сероглазая, Лопатин не всматривался: отнюдь не стеснительный, он сейчас стеснялся своих изодранных штанин и разбитых башмаков. «Одну минуту», – сказала она низким плавным голосом.

И точно, он ждал не дольше минуты.

Герцен поднялся с кресел, обдергивая темно-вишневую бархатную куртку, и Лопатина сразу ударило сходство Герцена с Сократом. Да, да, всей своей коренастой статью, сдавленными веками, сильным пожатьем красивой руки. (Правду сказать, Лопатин решительно не знал, была ли у сына афинского каменотеса такая же красивая рука, как у Герцена, но это не имело никакого значения – похож на Сократа!)

– О, – сказал Герцен, – да мы с вами одного поля ягоды: я тоже кандидат университета. И тоже выученик физико-математического.

Лопатин улыбнулся. Нет, не этому «одного поля ягоды», а интонациям: прорву лет на чужбине, а все звучит Пречистенка да Сивцев Вражек.

Герцен спросил, откуда, какими судьбами. Лопатин рассказал о своем порыве к Гарибальди, как пешком пришел из Флоренции, ночевал в харчевне, где его назвали «giovanotto», а он выступил пропагатором, однако, сдается, не ахти как успешно.

– Я тронут и благодарен, – серьезно сказал Герцен. – Порывом вашим тронут, это ж еще полвека тому – Байрон: «Если нет возможности бороться за свободу у себя дома, борись за дом соседа». А благодарен за то, что пришли. Нынче меня не очень-то жалуют молодые люди. Не так ли?

– Так, – ответил Лопатин. И быстро прибавил: – Вот о домашнем-то и хотелось поговорить.

– Извольте. Бывает, что издалека видишь лучше. Но ежели не возражаете, мне б поначалу расспросить вас: я теперь не часто встречаю настоящих русских. – Он нажал голосом на это «настоящих», давая понять, что подчас эмигранты – увы, не совсем настоящие русские.

Герцен умел слушать, и это умение возбуждало охоту развивать высказанное. Отвечая, он размышлял вслух; размышляя, неторопливо подбирал слова, как бы испытывая их прочность и точность, а фразы укладывал кряжами.

Все это пришлось по душе Лопатину, но совсем нежданно возникло ощущение своего полномочного представительства. Ничего похожего не было в Петербурге. А сейчас, здесь… И почему-то пялишься как дурак на вертикальную складку, багрово метящую переносицу Александра Ивановича.

Зашла речь о Чернышевском, о романе «Что делать?». Ужасный слог, сказал Герцен, и ужасное презрение к форме. Лопатин, признаться, читая Чернышевского, именно это-то и отмечал неприязненно. Больше того, случалось, ловил себя на мысли: экое семинарское высокомерие, экая бурсацкая грубость. Но сейчас, сознавая себя «представителем», он не хотел соглашаться с Герценом и налег на громадное нравственное значение романа, созданного под сводами Алексеевского равелина.

– Не спорю, – кивнул Герцен, – есть удивительные отгадки, бездна хорошего, воспитательного, доброго, но форма, но слог… Я, знаете ли, статью надумал, критическую, да оставил.

– Почему же?

Герцен усмехнулся.

– А вот почему: испужался, что пушкинским Ванюшей сочтут. – Лопатин вопросительно шевельнул бровями. – Этот самый Ванюша большой был шалун – увидит порядочного человека, покажет язык и орет: «Урод! Нигилист!» – Лопатин расхохотался, запрокинув голову. Герцен, улыбаясь, смотрел на Лопатина – так смеются честные люди.

– А еще, Александр Иванович, еще к «уроду»-то следует прибавить «развратник», – заметил Лопатин. – Чтоб уж полный набор эпитетов к нашему брату.

– Да уж не без того, – кивнул Герцен. Опять ему понравился этот молодой человек. – А серьезно… Ежели без коросты, без парши и лишаев, то ведь в нигилизме-то есть отрицание холопского смирения и утверждение трезвого понимания. – Он призадумался и вдруг пристукнул кулаком по колену. – Но в статье-то своей я б непременно и на то указал, что наш романист льстил нигилистам, молодым льстил, как бы внушая, что они уже одним тем хороши, что – молодые. И я бы, извините великодушно, указал и на зачатки зла. – Он поднял обе руки с раскрытыми ладонями, как бы останавливая Лопатина. – Нет, все это и нужно бы, и можно бы, если б Николая Гавриловича Чернышевского не лишили возможности отвечать критику. – И многозначительно, испытующе взглянул на Лопатина.

вернуться

2

Довольно, хватит! (итал.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: