Возрождение интеллигенции
как условие гуманистической альтернативы
Старшее поколение европейцев еще хорошо помнит те баталии, которые развернулись в связи с вступлением ряда стран католической традиции — Франции, Италии, а затем и Пиринейского полуострова, в “Общий рынок”, впоследствии получивший название Европейского Сообщества. Условием вступления в “Общий рынок” была объявлена модернизация — не только промышленно-технологическая и экономическая, но и культурная. Во Франции, например, проводники модернизации не постеснялись вынести вердикт всей национальной культуре, обвинив ее в неисправимом традиционализме, в приверженности декоративной цветистости, краснобайству и “трубадурству”. Причем никакого различия между собственно традиционализмом — фольклорной архаикой и гуманитарной классикой, равно как и эстетским авангардом ХХ века технократически ориентированные модернизаторы проводить были не склонны. Один из наиболее известных идеологов модернизации во Франции — социолог и экономист Ж. Фурастье так прямо и писал: “Мыслящий мифологически и магически архаичный человек, а значит и француз четвертой республики (!), не умеет воспринимать конкретные вещи — он воспринимает “идеи”, приписывая им чудодейственную силу”*.
Таким образом, выделялись, с одной стороны, технократы, ведающие “конкретными вещами”, а с другой — старая гуманитарная интеллигенция, по старому верящая в магию идей.
Со временем католическая Европа была интегрирована в атлантическую модернизационную систему, и вместо расколотого Запада возник консолидированный Запад, теперь уже предъявляющий свой счет культурам остального мира. Воплощением агрессивного модернизационного проекта стала уже не технократическая, а экономическая, в первую очередь финансовая элита, в свою очередь занявшаяся апологетикой вещей и дискредитацией идей.
Но теперь “вещи” стали обладать другим доминантным признаком: их выгодное отличие от “идей” состояло уже не столько в их способности конвертироваться в технологии, сколько — в звонку монету. Водораздел, отныне пролегающий между явлениями “волновой” и “корпускулярной” природы, отделяет экономически исчислимое и способное приносить дивиденды в заданные сроки, от того, что остается экономически “неверифицируемым”. Причем экономический тип верификации отнюдь не совпадает с тем, что ожидает натуралистический здравый смысл. Не плотность фактуры здесь становится действительным критерием. Явления, относящиеся к виртуальному миру, но способные приносить дивиденды, удостаиваются статуса реальных вещей, а явления, в которых может быть воплощен и реальный продукт природы и реальный труд людей, могут быть обесценены до нуля соответствующими экономическими технологиями. Следовательно, водораздел между теми, кого можно отнести к поставщикам корпускулярного знания, и теми, кто идентифицируются как генераторы явлений волновой природы, сегодня лежит уже не там, где прежде.
Прежние пионеры модерна — технократическая элита, жесткие командиры производства и снобы сциентизма, третирующие нестрогую гуманитаристику, сегодня сами попадают в разряд маргиналов и архаистов. Ярче всего это проявилось в России. Когда новая буржуазность проявила свою ненависть к социалистическим командирам производства, можно было подумать, что речь идет о столкновении принципов: частной и государственной организаций производства. Но спустя некоторое время обнаружилось, что водораздел пролегает в иной области: между принципом производства и спекулятивно-игровым принципом делателей прибыли “из воздуха”. В философии культуры было принято истолковывать буржуазность как выражение прометеева порыва покорителей природы — титанизма, завещанного эпохой Возрождения. Соответственно и привилегированный статус “точного” естественнонаучного знания предопределялся общей интенцией прометеева человека, имеющего дело с сопротивляющейся природной материей. Апологетика материального производства как сферы подлинного дела была выдумана не коммунистами. Она заложена в глубинных установках западной фаустовской культуры, в идее покорения природы. В лице природы человек раннего модерна видел подлинную или первичную реальность, которую красноречием не возьмешь — требуется строгое научное знание. Гуманитаристика на этом фоне воспринималась как сугубо субъективистское искусство, имеющее дело с вторичными “артефактами”, условностями и эмоциями.
Сегодня все переменилось. Буржуа новейшей формации прямо обратились к этому податливому миру человеческой субъективности и стали высоко чтить не прежнее фундаментальное знание, а манипулятивные искусства. “Сделать рынок”, “сделать потребителя”, “сделать деньги” — все эти глагольные формы уже не имеют прямого отношения к производственному принципу, к реальным схваткам прометеева человека с природной материей. Субъективность стала принципом экономики нового типа — манипулятивно-спекулятивной. Иссякание ренессансного прометеева порыва произошло на наших глазах, вместе с появлением новой виртуальной экономики. Старые командиры производства, имеющие дело с реальной “фактурой”, стали восприниматься как архаичные типы, для которых закрыты безграничные возможности субъективного. Прежде в основе новых рынков лежали, как правило, новые технологические открытия, рождающие качественно новые промышленные изделия. Сейчас вместо этого мы имеем, преимущественно, экспансию нового оформления. Старые технологические решения продаются потребителю в новой форме, при всех ухищрениях дизайна и вездесущей рекламы.
Таким образом, в основе этой новой продукции лежит манипулятивное знание, обращенное уже не к природе, а к нашей изменчивой и манипулируемой чувственности. Сегодня утверждают, что около 60 процентов цены товара приходится на интеллектуальную ренту. Но следует уточнить: речь идет, в основном, о паразитарной ренте. В основе ее лежит не прежний прометеевский тип интеллекта, бесстрашно спустившегося в подземный мир материи и выведавшего ее новые тайны; нет, перед нами — декадентский ум, чуждый подвигам прежнего титанизма и предпочитающий играть на человеческих прихотях и слабостях.
На этом фоне приходится признать устаревшим тезис о науке как непосредственной производительной силе. Современным корпорациям такая наука, ориентированная на открытия новых фундаментальных свойств материи, уже не нужна. Финансирование таких открытий обходится слишком дорого, а получение их всегда проблематично. Да и новый тип исследователя, привыкшего работать не в автономной системе под условным названием “университет”, а в научных корпорациях, связанных с рыночными заказами, значительно менее приспособлен для высоких научных дерзаний — он предпочитает брать то, что находится под руками и сулит быструю отдачу.
О масштабах переворота, происшедшего в этой области, говорит одна роковая метаморфоза, свидетельствующая о грехопадении фаустовской науки — ее возвращении в докоперниковый период. Научный тип знания отличается от ненаучного тем, что его можно достоверно проверить на основе наблюдения и эксперимента. Непроверяемые типы знания научными не являются. И что же мы видим сегодня? Мы видим необычайно быструю экспансию манипулятивного типа знания, которое заведомо строится так, чтобы уйти от принципа достоверной проверки. В обществе заявили о себе и обрели небывалое влияние носители этого нового типа — манипулятивного знания, референт которого (“конечная реальность”) в принципе остается неуловимым. Первой из таких фигур, играющих огромную роль в деятельности социальных институтов и в поощрении особого типа практик, является юрист . Если сравнить прежнего юриста с новейшим, разница бросается в глаза. Прежний тип юриспруденции тяготел к принципам научного знания, работающего в двухзначной логике: “да — нет”. Правовые кодексы составлялись так, чтобы можно было четко различать правовое поведение от противоправного, а в случае преступления однозначно судить: виновен или не виновен.
Теперь юристы, служащие не Фемиде, а рынку, формулируют правовые кодексы в нарочито амбивалентной форме. Это означает, что между законом и гражданином больше нет прямого отношения: между ними в к р а л с я посредник-интерпретатор, который способен истолковать ту или иную правовую норму в диапазоне от “не виновен” до “заслуживает высшей меры наказания”. За одно и то же преступление можно получить от одного года условно до пожизненного заключения. На основании этого происходит не только предельная разбалансировка правового знания, теряющего четкие ориентиры. Происходит предельная разбалансировка социальных практик, которые теперь невозможно сопоставлять и состыковывать, ибо единый правовой знаменатель утерян. Общество утрачивает возможность поощрять легитимные практики и наказывать нелегитимные, тем самым их постепенно устраняя.