Миссис Эффери, разливавшая чай, стояла напротив. В ту минуту, когда он произнес последние слова, она нечаянно взглянула на него; и так как она уже привыкла грезить наяву, ей вдруг померещилось в его глазах что-то такое, что словно бы приковало ее взгляд. Забыв про чайник, оставшийся у нее в руке, она испуганно таращила глаза на мистера Бландуа, и ее беспокойное состояние невольно передалось ему самому, а за ним и миссис Кленнэм и мистеру Флинтвинчу. Последовало несколько минут всеобщего оцепенения, когда все четверо, вытаращив глаза, смотрели друг на друга, сами не зная почему.
– Что с вами такое, Эффери? – спросила, наконец, миссис Кленнэм, опомнившись раньше других.
– Не знаю, – сказала миссис Эффери и, протянув вперед свободную левую руку, прибавила: – Это не со мной; это с ним.
– Что хочет сказать эта почтенная женщина? – вскричал, поднимаясь со своего места, мистер Бландуа, который сперва побледнел, затем побагровел, и лицо его исказила свирепая злоба, никак не вязавшаяся с безобидным содержанием его слов. – Я не понимаю эту добрую женщину!
– А вы не пытайтесь ее понять, – сказал мистер Флинтвинч, бочком подбираясь к особе, о которой шла речь. – Она сама не знает, что говорит. Она у нас дурочка, слабоумная. Вот я задам ей порцию, такую, чтобы она почувствовала!.. Марш отсюда, старуха! – прохрипел он в самое ухо Эффери. – Марш отсюда, не то я так тебя тряхну, что от тебя только мокро останется.
Миссис Эффери показалось до того страшной перспектива перейти в жидкое состояние, что она выпустила из рук чайник (супруг едва успел подхватить его), накинула передник на голову, и в одно мгновение была такова. Лицо гостя постепенно разгладилось в улыбку, и он уселся на прежнее место.
– Уж вы ей простите, мистер Бландуа, – сказал Иеремия, сам принимаясь за разливание чая. – Она последнее время не в себе – из ума выживать стала. Вам с сахаром?
– Благодарю вас; я чай не пью… Простите мою нескромность сударыня, но – какие оригинальные часы!
Чайный стол был пододвинут к дивану и стоял почти рядом с низеньким столиком миссис Кленнэм. Мистер Блапдуа, как галантный кавалер, встал, чтобы передать чашку даме (тарелка с сухариками уже стояла на своем месте), и тут-то его внимание привлекли часы покойного главы дома, всегда лежавшие перед его вдовой. Миссис Кленнэм метнула на гостя быстрый взгляд.
– Вы позволите? Благодарю вас. Великолепные старинные часы, – сказал он, взяв часы в руку. – Тяжеловаты, чтобы носить их в кармане, но зато это настоящая вещь, не подделка какая-нибудь. Я презираю все поддельное, фальшивое. Я сам чужд всякой фальши. Ага! Часы с двойной крышкой, как было модно в старину. Можно открыть? Благодарю вас. А, и шелковая прокладочка, вышитая бисером! Мне не раз приходилось видеть такие у стариков в Голландии и в Бельгии. Забавная штучка!
– Тоже старинная мода, – сказала миссис Кленнэм.
– Бесспорно. Но мне кажется, эта прокладка новей, чем сами часы.
– Пожалуй.
– Удивительно, как в старину любили затейливые вензеля! – заметил мистер Бландуа, взглянув на собеседницу со своей обычной улыбкой. – Ну вот, что это за буквы? Похоже на Н. З. – а может быть, и все что угодно.
– Нет, это именно Н. З.
Мистер Флинтвинч, который поднес было чашку к открытому рту, да замешкался, внимательно прислушиваясь к этому разговору, теперь принялся пить чай огромными глотками, всякий раз осторожно примериваясь, прежде чем глотнуть.
– Прелестное создание была, верно, эта Н. З., полное неги, кротости, очарования, – сказал мистер Бландуа, захлопывая крышку часов. – Я уже влюблен в ее память. На беду я очень легко влюбляюсь, и оттого мой душевный покой всегда находится под угрозой. Не знаю, порок это или добродетель, сударыня, но любовь к женской красоте и женским достоинствам – мое главное природное свойство.
Мистер Флинтвинч успел налить себе еще чашку чаю и пил его такими же большими глотками, по-прежнему не сводя глаз с больной.
– На этот раз вашему душевному покою ничего не грозит, сэр, – сказала миссис Кленнэм. – Сколько я знаю, эти буквы – не инициалы какого-нибудь имени.
– Так, стало быть, девиз, – небрежно заметил мистер Бландуа.
– Скорей напоминание. Н. З. сколько я знаю, обычно означает: «Не забывай!»
– И само собой разумеется, – сказал мистер Бландуа, кладя часы на стол и возвращаясь на свое прежнее место, – вы не забываете.
Мистер Флинтвинч, допивая свой чай, сделал последний глоток, еще больший, чем все предыдущие, и очередную паузу выдержал с некоторым изменением, а именно: запрокинув голову и не отнимая чашки от губ, но по-прежнему не сводя глаз с больной. В лице последней еще резче обозначились жесткие черточки, составлявшие то сосредоточенное выражение твердости или упорства, которое заменяло ей жесты, и она отвечала веско и внушительно, как всегда:
– Да, сэр, не забываю. Кто живет в таком томительном однообразии, в каком уже много лет живу я, тот не забывает. Кто живет, думая лишь об исправлении своих недостатков, тот не забывает. Кто сознает, что у него, как у каждого из нас, у всех детей Адамовых, есть грехи, требующие искупления, тот не стремится забыть. А потому я давно уже свободна от этого; я не забываю и не стремлюсь забыть.
Мистер Флинтвинч, взболтав опивки чая, оставшиеся на донышке, опрокинул их себе в рот и поставил чашку на поднос, поскольку больше уже ничего из нее извлечь нельзя было; после чего повернулся к мистеру Бландуа, как бы спрашивая: «Ну-с, что вы на это скажете?»
– Все это я и имел в виду, сударыня, – сказал Бландуа, отвесив учтивейший поклон и прижав свою белую руку к груди, – когда употребил выражение «само собой разумеется», и я горжусь тем, что так удачно и метко подобрал выражение – впрочем, иначе я не был бы Бландуа.
– Простите, сэр, – возразила больная, – но я сомневаюсь в том, чтобы такой джентльмен, как вы, любитель светской жизни, полной разнообразия, перемен, удовольствий, привыкший искать приятного общества и сам быть приятным обществом для других…
– Помилуйте, сударыня! Вы мне льстите!
– …сомневаюсь, чтобы подобный джентльмен мог понять и правильно оценить все особенности моего существования. Не буду вам навязывать учение, которым я руководствуюсь в жизни, – она взглянула на стопку книг в твердых пожелтевших переплетах, высившуюся перед нею на столике, – у вас своя дорога, и ошибки ваши падут на вашу голову; скажу лишь, что путь мне указывают кормчие, испытанные надежные кормчие, с которыми я никогда не потерплю – не могу потерпеть кораблекрушение; и что я слишком сурово наказана за свои грехи, чтобы пренебрегать напоминанием, заключенным в этих двух буквах.
Любопытно было ее стремление при каждом удобном случае вступать в спор с каким-то невидимым противником. Быть может – с собственным разумом, пытавшимся бунтовать против самообмана.
– Если бы я забыла заблуждения тех дней, когда я была здорова и свободна, я могла бы роптать на жизнь, которую обречена вести теперь, – но я не ропщу, и никогда не роптала. Если б я забыла, что наш грешный мир создан, чтобы служить юдолью скорби, лишений и тяжких мук для существ, сотворенных из праха земного, я могла бы сожалеть об утраченных мирских радостях. Но мне чужды такие сожаления. Если бы я не знала, что все мы, люди, взысканы (и по заслугам) божьим гневом, который должен быть утолен и против которого все наши попытки бессильны, я могла бы сетовать на несправедливость судьбы, столь суровой ко мне и снисходительной к другим. Я же полагаю, что небо явило мне величайшую милость и благодеяние, избрав меня для той жизни, которую я здесь веду, для тех жертв, которыми я здесь искупаю свои грехи, для тех раздумий, которым мне здесь ничто не мешает предаваться. В этом – смысл моих страданий для меня. Вот почему я ничего не забыла и ничего не хочу забывать. Вот почему я не жалуюсь на свою участь и утверждаю, что многие и многие могли бы ей позавидовать.
С этими словами она протянула руку к часам, взяла их и переложила на то место, которое они постоянно занимали на ее столике; и еще несколько минут сидела, не отнимая руки и глядя на них твердым взглядом, в котором отчасти даже чувствовался вызов.