Было нечто трогательное в искренности бедного малого и в контрасте между его мягким сердцем и твердой шляпой (а, может быть, и лбом тоже). Крошка Доррит стала уговаривать его, что он не должен принижать себя и свое положение, пуще же всего не должен думать, будто она считает себя выше его. Это придало ему духу.
– Мисс Эми, – начал он, запинаясь, – я давно-давно – целую вечность, кажется, – лелею в своем сердце желание кое-что сказать вам. Можно мне сказать это?
Невольным движением Крошка Доррит снова отстранилась от него, и что-то похожее на давешний испуг мелькнуло в ее взгляде. Но она сразу справилась с собой и быстрым шагом пошла по мосту, ничего не говоря.
– Можно мне – я ведь только спрашиваю, мисс Эми, – можно мне сказать? Я уже имел несчастье огорчить вас, – хотя видит бог, меньше всего желал этого! – и теперь не вымолвлю ни слова иначе как с вашего позволения. Пусть уж я один мучаюсь и страдаю душой; зачем чтобы из-за меня мучилась и страдала та, ради минутного удовольствия которой я охотно бросился бы с этого моста? Правда, не так уж велика была бы заслуга; ведь жизнь для меня немногого стоит.
Столь мрачные мысли при столь щегольском наряде могли бы вызвать смех, но столь возвышенные чувства внушали уважение. Это подсказало Крошке Доррит выход.
– Пожалуйста, Джон Чивери, – произнесла она, стараясь говорить ровным голосом, хоть все еще дрожала от волнения, – если уж вы так деликатны, что спрашиваете меня об этом – пожалуйста, не говорите.
– Никогда, мисс Эми?
– Да, пожалуйста. Никогда.
– Боже мой! – простонал Юный Джон.
– Позвольте лучше мне сказать вам кое-что. Я скажу это от всей души и постараюсь как можно ясней выразить свою мысль. Не нужно, Джон, думать о нас, – о моем брате, сестре, обо мне самой, – будто мы особенные, не такие, как все; ведь если и жили мы когда-то иначе, нежели живем сейчас (а как – сама хорошенько не знаю), то этого давно уже нет, и никогда больше не будет. И потому куда лучше и для вас и для других, если вы запомните это и перестанете относиться к нам как относились до сих пор.
Юный Джон с убитым видом пообещал, что запомнит ее слова, и выразил готовность исполнить все, что она пожелает.
– Что же касается меня, – продолжала Крошка Доррит, – постарайтесь думать обо мне как можно меньше: чем меньше, тем лучше. И если уж вам непременно захочется про меня вспомнить, так пусть я для вас буду просто девочкой, которая вместе с вами выросла в тюрьме, зная всегда одни заботы – слабым, беззащитным и непритязательным существом. Главное, помните, что за воротами тюрьмы я особенно беззащитна и одинока.
Он постарается исполнить все, что она пожелает. Но почему мисс Эми так настаивает, чтобы он помнил именно об этом?
– Потому, – отвечала Крошка Доррит, – что тогда, я убеждена, вы не забудете нынешнего разговора и не сделаете попытки к нему вернуться. Зная ваше великодушие, я могу не сомневаться в этом; я вам доверяю и всегда буду доверять. Сейчас я вам докажу, насколько я нам доверяю. Я очень люблю это место, где мы с вами беседуем сейчас, – тут поклоннику Крошки Доррит показалось, что ее бледное личико слегка порозовело. – Люблю и часто прихожу сюда. Но я знаю: мне достаточно сказать вам об этом, чтоб быть уверенной, что вы никогда больше не станете искать меня здесь. И я – я в самом деле уверена.
Она может положиться на него, сказал Юный Джон. Он самый несчастный человек на свете, но ее слово больше, чем закон для него.
– А теперь прощайте, Джон, – сказала Крошка Доррит. – Я надеюсь, вы себе со временем найдете хорошую жену и будете счастливы с нею. Вы заслуживаете счастья, Джон, и вы непременно будете счастливы.
При виде ее протянутой руки, сердце, бившееся под жилетом с золотистыми разводами (купленным по дешевке, если уж говорить правду), разбухло до размеров сердца настоящего джентльмена, и бедняга, чувствуя, что оно уже не помещается в его неджентльменской груди, разразился рыданиями.
– Ну, не надо плакать, – жалобно сказала Крошка Доррит. – Право же, не надо! Прощайте, Джон. Благослови вас бог!
– Прощайте, мисс Эми. Прощайте.
И он побрел прочь – успев только увидеть, как она присела на край скамейки и, опершись своей маленькой ручкой о парапет, склонилась головой на холодный камень, словно под тяжестью печальных мыслей.
Поучительный пример тщеты людских чаяний являл собою поклонник Крошки Доррит, когда, надвинув на глаза свой парадный цилиндр, подняв, словно в защиту от дождя, бархатный воротник, застегнув на все пуговицы сюртук цвета сливы, чтоб не видно было шелкового жилета в золотистых разводах, шел он домой, куда властно указывал костяной палец, – шел самыми мрачными и глухими переулками и на ходу сочинял новую эпитафию для надгробной плиты на кладбище св. Георгия:
Здесь покоятся бренные останки
человека ничем не примечательного который умер в конце года одна тысяча восемьсот двадцать шестого от несчастной любви завещав с последним вздохом чтобы над прахом его начертали имя
что и было исполнено его безутешными родителями.
Глава XIX
Отец Маршалси в разных видах
Когда братья Доррит, Уильям и Фредерик, прогуливались вместе по тюремному двору – разумеется, по аристократической его стороне, мимо колодца, ибо Отец Маршалси, неукоснительно блюдя свое достоинство, избегал показываться на другой стороне, и лишь по воскресеньям и по большим праздникам вроде рождества являлся среди своих беднейших чад и возлагал благословляющую руку на головы юного поколения неисправных должников, совершая эту процедуру с душеочистительным благолепием, – итак, когда братья прогуливались вместе по тюремному двору, это была примечательная в своем роде картина. Свободный Фредерик, понурый, жалкий, сгорбленный, сморщенный, а рядом узник Уильям, обходительный, благосклонный, проникнутый скромным сознанием значительности своей особы – уже по одному этому контрасту братья представляли собой зрелище, на которое стоило посмотреть.
Так они прогуливались и в тот воскресный вечер, когда у Крошки Доррит с ее поклонником состоялся знаменательный разговор на Железном мосту. С делами государственными было на этот день уже покончено. Парадный прием привлек немало посетителей; несколько человек было представлено вновь; к полукроне, нечаянно позабытой на столе, так же нечаянно прибавилось еще десять шиллингов; и теперь Отец Маршалси отдыхал, мирно покуривая сигару. Прогуливаясь взад и вперед по двору, он терпеливо приноравливал свой шаг к заплетающейся походке брата, не только не гордясь своим превосходством, но исполненный сострадания и участия, и каждое колечко дыма, которое слетало с его губ и устремлялось поверх тюремной стены, казалось, говорило о его сочувственном внимании к немощам этого дряхлого горемыки. В ту минуту на него стоило посмотреть.
Его брат Фредерик, согнутый в три погибели, с мутным взглядом, с трясущимися руками, с туманом в мыслях, покорно плелся рядом, принимая безропотно его покровительство, как принимал любое явление этого мира, в лабиринте которого он запутался раз и навсегда. В руке он держал, как обыкновенно, смятый картузик оберточной бумаги и время от времени извлекал из него крохотную щепотку табаку. Нерешительно заправив ее в нос, он не без восхищения поглядывал на брата, потом снова закладывал руки за спину и плелся дальше, до следующей понюшки, или вдруг останавливался в недоумении – быть может, хватившись своего кларнета.
Надвигалась ночь, и гости тюрьмы стали мало-помалу расходиться, но во дворе по-прежнему было людно, каждому из пансионеров хотелось проводить своего гостя до ворот. Братья меж тем продолжали свою прогулку; узник Уильям беспрестанно оглядывался по сторонам, ожидая приветствий, любезно раскланивался в ответ, приподнимая шляпу, и с милой улыбкой оберегал свободного Фредерика от опасности быть сбитым с ног или притиснутым к стене. Пансионеры, как правило, не страдали чрезмерной впечатлительностью, но даже они, судя по их лицам, согласились бы, что это – зрелище, на которое стоит посмотреть.