Роясь в париках, я нередко наталкивался взглядом на щель, заткнутую тряпкой. И постепенно заразился любопытством и все чаще стал прислушиваться к звукам за стеною.
Оттуда доносились порою невнятные голоса, какая-то возня, кобылиное ржание. И как-то раз я не выдержал. И вынул тряпку — несмелой рукой…
И увидел двух женщин. Одна из них, стройная, худенькая и совсем еще на вид молодая, была в балетной пачке. Присев на стул, она усердно массировала свои ноги. Другая, — постарше и поплотнее — стояла, кутаясь в халатик, у зеркала.
Оглаживая тугие, крепкие икры, молодая сказала:
— Кормильцы мои…
— Эх, ты, дурочка, — ответила старшая. И повернулась к ней, усмехаясь ярким, маленьким ртом. — Ничего ты не понимаешь…
Небрежным жестом отворила она полу халата. (Под ним обнажилось желтоватое тело.) И ладошкой — легонько — похлопала себя по низу живота:
— Вот, что всех нас кормит! Только это одно.
И сейчас же я подумал, — поспешно затыкая щель: Ого! Так вот она какая, Гиена. Это наверняка — она… Плотоядная баба, сразу видать.
Несколько дней я старался не задерживаться у этой стенки и не думать о том, что творится за нею… Но потом, как-то невзначай, помимо воли, снова потянулся к щели.
Я иду по скользкому пути Володи, — усмехнулся я.
И колеблясь и замирая, заглянул в обиталище Гиены.
Она была одна и, на сей раз, — безо всякой одежды! И сидела она теперь лицом ко мне, с отрешенным, задумчивым видом. Лицо у нее было весьма миловидное, но с какими-то мелкими, острыми чертами…
Она сидела, вольно раскинувшись на стуле. Обнаженные ноги ее были раздвинуты. В одной руке дымилась папироска. А другою — она поддерживала большую, мягкую свою грудь.
И невольно я отшатнулся, отпрянул, — сразу вспотев и испытывая странную слабость.
Нет, — решил я, — хватит! Начинается какой-то бред… Да и стыдно все-таки подглядывать… не дай Бог, она заметит! Но почему же она так сидит?
Я отошел к противоположному краю комнаты и занялся там приготовлением телесного «первоначального» грима. Краска эта — близкая к цвету загара — расходуется в театре больше всего. Ни один актер не выйдет без нее на подмостки! Дело в том, что обычная кожа в резком свете прожекторов выглядит слишком блестящей и неестественно белой. Грим же придает ей натуральность. И он не отражает света. И на нем не видны капли пота. Словом, он крайне необходим — и его всегда не хватает. Составлять его приходится во множестве. И процесс этот, к тому же, не простой, ибо для каждого конкретного лица требуется особый оттенок, соответствующий цвету глаз и волос… Этим, конечно, отнюдь не исчерпывается гримерная работа. Первоначальный слой является всего лишь фоном, на который наносятся портретные штрихи. Но это все — потом, погодя… А пока вернемся к сюжету! Итак, я стоял перед трельяжем и, склонясь над длинной полкой, загроможденной всевозможными флаконами, банками и тюбиками, — старательно смешивал краски.
И внезапно, услышал тихий свист…
Я оглянулся: в комнате не было никого. Значит, свист этот шел из-за стенки.
Подойдя к ней, я отодвинул парик — и встретился с чьим-то внимательным взглядом. В щели был виден темный, подкрашенный, чуть удлиненный женский глаз — глаз Гиены! С минуту мы молча, в упор, смотрели друг на друга. Потом глаз дрогнул, блеснул и пропал… Появились влажные губы — и послышался шепот:
— Эй, ты чего ж? Посмотрел — и ушел…
— Это случайно, — залопотал я в смущении, — извините.
— Да ты не стесняйся, глупый… Или — не хочешь?
— Боюсь, — сказал я.
Я вдруг понял все! Она, оказывается, отлично знала, что за ней наблюдают, и не возражала; ей это, наоборот, нравилось! Она специально устраивала такие сеансы — давно уже и, видать, с наслаждением и не для меня одного…
— Чего ж это ты такой робкий? — хихикнула Гиена?
— Боюсь, что в результате чокнусь, — сказал я, — и тоже повешусь, — как ваш Володя.
Ощущение бреда, чувство какой-то странной нереальности происходящего не покидало меня все последнее время. И оно постепенно росло это чувство, усиливалось, крепло…
И однажды — дошло до предела.
Это случилось в тот день, когда в мастерскую ко мне вошел незнакомый человек; приземистый, коротконогий, с выпуклым брюшком и ранними морщинами на мятом и воспаленном лице.
Он вошел без стука. И сходу, с порога, представился:
— Привет! Я — Володя.
— Какой Володя? — рассеянно спросил я.
— Ну, как какой? — сказал он, — как какой? Гример!
При слове «гример», я вздрогнул и выронил из рук банку с кремом.
— Постой, как же так? — проговорил я, запинаясь. — Ты — тот самый Володя? Но тебя же нету. Ты ведь повесился!
— Это кто ж тебе наболтал? — криво усмехнулся он. И пройдя вглубь комнаты, уселся на табурет.
— Да вот, сказали…
— Ну, было, было, — произнес он ворчливой скороговоркой, — было — верно… Сунулся по пьянке в петлю, хотел кончать с проклятой этой жизнью… Так ведь — не дали! Спасли! А кто их просил? Набежали люди, вызвали санитаров. Те меня сразу в больницу упрятали — к психам, под замок. Полтора месяца там держали, подлецы. Только вот нынче выпустили…
— Стало быть, ты прямо оттуда, из психлечебницы?
— А ты думал — с того света?
Он осмотрелся медленно. И словно бы тень прошла по его лицу.
— Я вижу, ты здесь прочно обосновался, — процедил он угрюмо. — Небось, был бы рад, если бы я и в самом деле — того… а? — И он подмигнул мне, оскалясь. — Только нет, я еще жив покуда. И место это — мое!
ПОТЕМКИ
Я ушел из театра — но бредовая моя жизнь на этом не кончилась, нет! Некоторое время я бил чечетку на городской эстраде (причем, должен был почему-то наряжаться то чертом, то женщиной, то голливудским злодеем!), а затем стал работать в контакте с гипнотизером… Тип этот демонстрировал примеры массового внушения — усыплял собравшуюся в зале публику. И это ему в самом деле удавалось! Но вовсе не благодаря гипнозу, а единственно потому, что он — с редкостной сноровкой — умел нагонять на зрителей смертную скуку. Моя задача как раз и заключалась в том, чтобы заранее подготавливать зал. Я выступал, как декламатор — читал многословные, специально подобранные, классические тексты. После меня выходил баянист и исполнял, пригорюнясь, что-нибудь протяжливое, минорное — из Римского-Корсакова, или Рахманинова. И уже потом появлялся маэстро в черной крылатке.
Подойдя к краю рампы, он раскланивался, вздымал демонически руки. И начинал заунывно вещать: "Вы весь день работали и устали и вот теперь вы отдыхаете. Там, снаружи, было шумно и холодно, а здесь, внутри — тихо и тепло. Вы можете расслабиться, забыть обо всем… Так забудьте! Отдайтесь чувству покоя! И слушайте не мои слова, а внутренний ваш голос, зовущий ко сну… Он зовет — и у вас уже смыкаются веки."
Если публика не поддавалась, не задремывала, он не отчаивался. И настойчиво продолжал ее убеждать… Но обычно особых убеждений тут не требовалось; намаявшиеся за день люди засыпали охотно! Они действительно ведь — работали и устали. И там, снаружи, было холодно, а здесь, внутри — тепло… И в конце представления зал дружно похрапывал, и жулик наш торжествовал, а мы с баянистом потешались, глядя на все это из глубины сцены.
Но однажды я заметил среди публики знакомые лица.
В зале сидел Скелет, работник управления внутренних дел, и рядом с ним — директор леспромхоза из Белых Ключей. И они не спали! И вид у обоих был весьма оживленный: Скелет указывал на меня пальцем, а директор шептал ему что-то…
И по давней своей, укоренившейся, звериной привычке, я сразу же отступил в тень, за кулисы, торопливо оделся — и бежал, не сказав никому ни слова.
Я бежал! И поскитавшись с неделю по городу, вернулся опять в инвалидную ночлежку… А куда еще я мог теперь деваться?
Возвращение было грустным. Выглядел я довольно жалко, и встретили меня там без прежнего воодушевления. (Вот тут я имел случай убедиться, сколь быстротечна и обманчива слава!) И Человек-Профиль, и глухонемая его помощница — оба они, каждый по-своему, — разочаровались во мне. И уже никто не предлагал мне отдельной комнаты… И я поселился внизу, на старом месте — в грязном, обшарпанном, полутемном своем углу.