Колхозный календарь читает Домовой.

Понятно, что такие стихи не поместит в свою антологию типичной советской поэзии "Уткоречь" Дмитрий Галковский. Не влезают по всем параметрам тряпкинские стихи в его "квазиэпос разрушенной эпохи", это не поэзия Долматовского или даже Симонова. Это какой-то другой параллельный поток русской поэзии, который, не прерываясь ни на миг, жил еще в те суровые и победные, трагичные и величавые сороковые и пятидесятые годы. Русский народ и тогда еще умудрялся жить по своим внутренним законам, согласно собственному ладу:

Под низкой божницей мерцаньем кемарит

Моргасик с луной пополам.

Старик повторяет в напев поминальник,

Догадки плывут по бровям.

А ведь было тогда еще немало таких колдунов по Руси: и Михаил Пришвин, и Борис Шергин, и Александр Прокофьев, и Николай Заболоцкий, из северных, сибирских, уральских углов пёрла еще на литературную комиссарскую рать кондовая лучезарная мракобесная Русь. Более того, и советскость-то они переделывали по-своему, и ракетами позже научились управлять по-свойски, и в космос даже первыми в мире полетели.

Борьба с посвященными от народа поэтами, с пророками мистической сокровенной Руси шла тайно и явно по всему фронту как с номенклатурно-советской, так и с либерально-диссидентской стороны.

Но даже в этом осознанном замалчивании творцов русских мифов поражает тотальная отверженность поэта Николая Тряпкина. Особенно в последний период его жизни. Его книг не было на прилавках уже более десяти лет. Его обходили с премиями и наградами.

Много раз приходил он к нам в редакцию газеты, подолгу сиживая в отделе литературы, считая нашу газету своим родным углом, пока еще у него были силы. А силы-то были на исходе. Его родной и державный, и национальный, и домашний мир рушился, загоняя уникальнейшего русского поэта в тупик, откуда нет выхода. Этот тупик в 1999 году закончился глубочайшим инсультом, а чуть позже и смертью поэта.

Не жалею, друзья, что пора умирать,

А жалею, друзья, что не в силах карать,

Что в дому у меня столько разных свиней,

А в руках у меня ни дубья, ни камней.

Дорогая Отчизна! Бесценная мать!

Не боюсь умереть. Мне пора умирать.

Только пусть не убьет стариковская ржа,

А дозволь умереть от свинца и ножа.

Его отчаянные, призывающие к бунту и восстанию стихи последних лет не хотели печатать нигде. Только в "Дне" и "Завтра" отводили мы целые полосы яростным поэтическим бойцовским откровениям Николая Тряпкина. Только на наших вечерах выпевал он свои гневные проклятья в адрес разрушителей его Родины и его дома.

Неожиданно для самого себя Николай Тряпкин — в силу своего заикания, да и в силу творческого дара осознанно культивировавший в стихах певучесть, праздничность, историчность, воскресность, природность, не считающий себя никогда солдатом или бунтарем, — именно в девяностые годы переродился в иного поэта. Из лирической отверженности он перешел в наступательную, бойцовскую, отверженность. Иные его друзья этого не принимают и не понимают, они вообще готовы перечеркнуть у Николая Тряпкина все стихи девяностых годов. Им всегда был ближе другой Тряпкин. Этакий "древний Охотник с колчаном заплечным", домашний колдун, привораживающий своими травами и заговорами, деревенский юродивый с глазами ребенка, открывающий красоту мира, красоту мифа, красоту лиры.

Нет, выкидывать из поэзии Николая Тряпкина мощные трагичнейшие красные стихи 1994 года, написанные уже после полнейшего крушения некогда могучей державы, уже после октябрьского расстрела 1993 года, у меня лично не поднимется рука просто из любви к его таланту.

Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинный русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное выдернуло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую баррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность.

И я смею только гордиться, что всё его последнее десятилетие жизни и творчества постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой — умирать. Я был с женой и двумя поэтами Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма у него в день восьмидесятилетия. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: "Права человека, права человека./ Гнуснейшая песня двадцатого века".

В песни Николая Тряпкина погружаешься, как в саму Россию. И не находишь никакой одномерности. Никакого определения. Кто он — православный поэт или языческий? Старовер или атеист? А то и огнепоклонник? Даже в форме путаешься, традиционалист ли он или тайный новатор, открывающий новые пути?

Подземные духи! Откройте мне дверь

У мраков своих.

Клянусь, я умею быть вещим, как зверь,

И чутким, как стих!

Какие там смотрят глаза по углам

Из вечных темнот?

Откройте мне свой заповедный Пергам,

Любезный народ!

Конечно же, такая его поэзия была обречена на отверженность и со стороны власть имущих, и со стороны либерального диссидентства, и даже со стороны официального народничества. Ибо и туда, в канонические православные и патриотические уставы не укладывалась его вольная поэзия. Это поэзия русского народа, еще не оформленного ни в религиозные, ни в идеологические рамки, поэзия, которую и сам народ не всегда осмеливался принимать за свою. Потому и не рвался долго Николай Иванович Тряпкин в столицы, подальше от идеологических битв, и от собственного битья. Его келья была — в отверженности.

Меня били-колотили

И в столице, и в Тагиле.

А теперь меня забыли.

Что за прелесть! Как в раю!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: