Но надо быть справедливым: в то же время её письма изобилуют утомительными бытовыми подробностями текущей литературной жизни, язвительными, но часто несправедливыми оценками и приговорами в отношении друзей и соратников. Насколько точна и проницательна была она, когда писала о врагах России, настолько же слепо и тенденциозно было её перо, когда Глушкова размышляла о писателях-патриотах. И эта закономерность — жестокий урок всем нам. Любая мысль, любая оговорка, любое сомнение каждого из нас, противоречащие её взглядам, вызывали у неё не просто обиду, но неистовый гнев. Особенно эта черта натуры обнажилась к концу жизни, когда Глушкова с восхитительным высокомерием поставила себя среди бывших единомышленников в положение изгоя и не жалела ни чувств, ни слов, чтобы заклеймить их, — поистине, она писала о них не чернилами, а, по ее собственным словам, "соком чёрных роз из Гефсиманского сада".
Становясь на эти трагические котурны, она застывала в своей гордыне, чувствуя себя единственной хранительницей моцартианства в русской литературе — ну, в крайнем случае, наследницей ахматовской судьбы, и это убеждение давало тёмную силу её неправедному гневу.
20 декабря 1976 года
"Дорогой Стасик!
...Я читаю (прочла) Ваши статьи — с наслаждением, у меня множество мыслей о них, как печатных, так и (мыслей) непечатных. Но у меня сильная была ангина; только 1-й день я без температуры и потому не сразу увижу Вас, чтоб сказать это.
Статья о Винокурове столь блестяща, что даже если бы Вы были и неправы, она сама по себе есть правота,— и невозможно удержаться: не написать о ней (даже если бы два чёрных кота пробежали по снегу между нами!).
Что до рукописи, то она заставила меня, целую — одну из — ангинную ночь, перечитать Багрицкого, и ко мне подкрадывался физический, болезненный, ну — настоящий, прямой — страх...
В этой рукописи есть вещи прелестной верности, неподкупного ума (так, прекрасно, прекрасно — о "дичке" — Ходасевиче: это словно бы вы у меня, в сне, "украли!..), да она и вся мне понятна, родственна.
Но — если бы мы могли "убрать" (ослабить) ноту (окраску) ответной ненависти, которая — вдруг, на взгляд противный либо вообще сторонний, — покажется всё-таки воплем, криком побежденного! Как бы сохранить иронию силы, интонацию храброго бесстрашия?..
Наверное, первое, что для этого требуется, — уметь последовательно (с сообразной последовательностью) презирать, когда — заслужили, своих же; носить в крови каплю "чаадаевскую", в том числе; несколько и ненавидеть любимую родину (вообще всё — любимое)... Должно сохранять всю диалектику лиризма. Не боясь утратить свою (личную даже, единичную) самобытность, помнить, сколь необходимы были евреи нам: для становления нашего национального характера, имея в виду культуру духа, русскую культуру вообще... И разумея,— то есть,— что ненависть (к ним) оправдана, главным образом, как ненависть к победителям. Подозревая, подразумевая в себе уменье при иных обстоятельствах (обратных) милость к падшим призывать и даже быть — как разночинец Чехов...
Я думаю, что только с каплей "еврейства" ("гамлетизма") в нашей пёстрой, в нашей бесценной или неповторимой крови мы можем быть само-стоящей нацией.
(Я говорю сейчас, — Вам покажется, — банально или "плохо"... Но думаю я обо всём этом давно, много, в разных связях. Вот, например, я пишу — иногда — свои "Заметки о лирике "русской хандры": она начинается от Пушкина и есть чувство — одновременно — личности, национально самоосознающей, и — "имперское"...) Исполнимо ли: сохранять спокойно твёрдую дистанцию "старшинства", оставаться человеком породистым; а ведь нужно — именно это!
В плане литературном: надобно обязательно показать, кроме мировоззрения, род, степень, качество самого поэтического дарования Багрицкого, неустранимую — никакими ПОБЕДАМИ "идей" — гадковатость "утёнка" в собственно поэзии. Органическое отсутствие интонации (поэтической) собственной (и т.д.), национальную неспособность (обреченность) выпрыгнуть за пределы способностей (творческих), закодированное, "в крови", недорастанье до таланта (исключения ибо — скандально редки! Потуги — повсеместны. В прозе же русской их не было, не будет никогда!).
То есть надо всегда сохранить и взгляд чисто профессиональный, показать несостоятельность творчества.
Кстати,— если о Багрицком: показать и муляжность его ("фламандского") быта в стихах; ведь многие помнят ещё его "краски", "фактуру", "метафоры"...
Что воистину: "нельзя написать хорошо то, что дурно" (Л.Т.).
(Не приходил ли Вам в голову — в связи с проблемой взрываемого, выкорчёвываемого быта — Кустодиев: 18-го—27-го года? Эта фигура также, быть может, героическая — в данном аспекте...)
Очень важна Ваша последовательность — с Есениным! Ведь многие его "не за то" любят, любя — не видят...
Летом я написала — погибшую, не напечатанную никем — статью о С.Липкине. Она — далеко не ругательная; но даже и при этом в ней оказалась нечаянная, самочинная правда, которая позволила одному читателю остроумно сказать: "Всё-таки Ваша мысль — в том, что нельзя быть русским национальным поэтом, не будучи им!" А я как будто и не об этом писала!..
В общем: спасибо, спасибо Вам за всё это моё чтение!
Я надеюсь, нам удастся ещё, хоть бы и односложно, устно поговорить про него.
Ваша Т.Глушкова"
5.1.78
"Стасик,
все они — вепсы!
И Кожинов — тоже вепс!1
Это — лесные люди, которые выходят из леса за гроздьями водки и уносят её обратно в лес; а у Кожинова в лапе мелькает при том ещё какая-нибудь книжка, но читает он её в лесу — при свете светляка.
Вы — по-моему — не вепс. И я — не вепс, хотя есть другие недостатки.
Передреев вызывает сплошную жалость.
Вы говорите: тоска по идеалу.
Эта тоска — хороша, но вот что плохо: если кто на волос даже не сходится с идеалом, то растерзает его вепс — точнёхонько как врага.
П.ч. мирозданье — у вепса — состоит из двух "действующих лиц": вепса и идеала (опричь же ничего в бездне пространства нет).
Теперь о Кожинове2.
Вот в чём беда: он мало умён и, главное, литературно мало даровит...
Уж поверьте, что это так!