Война надвигается — из будущего.
В 1939-м она всё еще воспринимается как "последняя" (страна пела: "это будет последний и решительный бой"). Тарковский уточняет: "предпоследняя", потому что "последняя" будет — "со всей вселенной".
В 1941-м "вселенная", столь родная Тарковскому с его астрономическиом мироохватом, — сужается до гитлеровского воинства, и в стихах на мгновенье появляется конкретно-историческая определенность: "Вы нашей земли не считаете раем, а краем пшеничным, чужим караваем, штыком вы отрезали лучшую треть. Мы намертво знаем, за что умираем: мы землю родную у вас отбираем, а вам — за ворованный хлеб умереть!"
В 1942-м, под Сухиничами, на переднем крае — еще более определенное предчувствие: "Немецкий автоматчик подстрелит на дороге, осколком ли фугаски перешибут мне ноги, в живот ли пулю влепит эсэсовец-мальчишка, но всё равно мне будет на этом фронте крышка, и буду я разутый, без имени и славы, замерзшими глазами смотреть на снег кровавый" .
В 1943-м, под Орлом, при начале Курской танковой битвы: "Дай мне еще подышать, дай мне побыть в этой жизни, безумной и жадной, хмельному от водки, с пистолетом в руках ждать танков немецких, дай мне побыть хоть в этом окопе..."
Еще миг — и предвещанное сбывается.
Полевой госпиталь, в котором хирурги пресекли гангрену, подымавшуюся по искалеченной ноге, — достает сил описать лишь двадцать лет спустя:
Стол повернули к свету. Я лежал
Вниз головой, как мясо на весах,
Душа моя на нитке колотилась,
И видел я себя со стороны:
Я без довесков был уравновешен
Базарной жирной гирей. Это было
Посередине снежного щита,
Щербатого по западному краю,
В кругу незамерзающих болот,
Деревьев с перебитыми ногами
И железнодорожных полустанков
С расколотыми черепами, черных
От снежных шапок, то двойных, а то
Тройных. В тот день остановилось время…
Как перекликается этот стон раскромсанного тела с исповедью духа, для которого время никогда вроде бы и не шло… а вот, оказывается, что шло, и замерло — только теперь:
…Не шли часы, и души поездов
По насыпям не пролетали больше
Без фонарей, на серых ластах пара,
И ни вороньих свадеб, ни метелей,
Ни оттепелей не было в том лимбе,
Где я лежал в позоре, в наготе,
В крови своей, вне поля тяготенья
Грядущего…
Но грядущее наконец, ударило и, сделавшись настоящим, отступило… а в настоящем мир снова сдвинулся, и пошел вперед — уже за гранью свершившегося:
…Но сдвинулся и на оси пошел
По кругу щит слепительного снега,
И низко у меня над головой
Семерка самолетов развернулась,
И марля, как древесная кора,
На теле затвердела, и бежала
Чужая кровь из колбы в жилы мне,
И я дышал как рыба на песке,
Глотая твердый, слюдяной, земной,
Холодный и благословенный воздух.
Мне губы обметало, и ещё
Меня поили с ложки, и ещё
Не мог я вспомнить, как меня зовут,
Но ожил у меня на языке
Словарь царя Давида. А потом
И снег сошел, и ранняя весна
На цыпочки привстала и деревья
Окутала своим платком зеленым.
В январе 1944-го гвардии капитан Тарковский, демобилизованный по ранению, получает белый билет и костыли.
На костылях его никто не запомнил, а на протезе он передвигался так, что люди не подозревали о протезе. Он сохранил в осанке и в движениях то, чем природа наградила его с юности: изумительную элегантность облика.
Еще сорок четыре года оставила ему судьба — для поэтического расчета. Восемнадцать лет издательского безмолвия (спасали — "восточные переводы"). И еще двадцать шесть, когда один за другим стали выходить книги (1962 — "Перед снегом"; 1966 -"Земле — земное"; 1969 — "Вестник"; 1974 — "Стихотворения"; 1980 — "Зимний день"; 1982 — "Избранное"; 1987 — "От юности до старости"), и в дополнение к боевым орденам (Красная Звезда и Отечественная война 1-й степени) один за другим посыпались ордена и лавры за литературные заслуги (высшая в СССР Государственная премия — уже после торжественных похорон, посмертно).
Стихотворец мог быть счастлив.
Поэт — нет.
Финальный аккорд его лирики — осмысление пройденного пути: "от большого пути в стороне", которым в давние, ранние годы прошел "по самому краю родимой земли", до мольбы к России в зрелые годы: "научи меня, Россия… под выстрелы степные подходить сторонкой" — и до поздней горькой догадки: "сам себя потерял я в России".
Всю жизнь отсчитывал от звезд, мыслил мелодиями небесных светил. Обернулся: "Из всего земного широпотреба только дудку мне и принесли: мало взял я у земли для неба, больше взял у неба для земли".
Дом мечтал построить — мимо дома пробрел. Куда прибился? В муравьиное царство Кощея? Под кусток, что под осиной:
То ли в песне достоинство наше,
То ли в братстве с землей, то ли в смерти самой.
Кривды-матушки голос монаший