Опять же, это в мемуарах, где многое смягчено и просветлено, но и в письмах сквозит тоска разлуки.
"Милый Сашечка, так трудно непоцелованной, неперекрещенной ложиться спать…
Береги себя, бойся автомобилей и не горюй, если что не будет выходить. Не умрем, вывернемся как-нибудь… Не задаю тебе, голубчик, никаких вопросов, т. к. знаю, что ты мне обо всем напишешь…
Если вечером получишь письмо — "покойной ночи", если утром — "здравствуй, голубчик".
"Мне грустно без тебя, Сашечка, друг мой. Очень уж, оказывается, я привязана к тебе. И все время сердце томится — не холодно ли тебе в Москве, ешь ли досыта; так бы взяла тебя за головушку и прижала к себе и нежно погладила. Сашечка, любовь ты моя ненаглядная. Ужасно меня нервирует, если слышу стук тросточки по тротуару. Все кажется, что ты сейчас войдешь… Целую лапушки твои, головушку. Милый, голубчик, родной. Пиши мне подробно и правду, т. к. я так мысленно хожу с тобой, что мне потом тяжело будет узнать, что ты что-либо сочинил, хотя бы и для моей пользы и радости".
Он ей отвечал:
"Нинушке, светику, дочке моей.
1) Всячески берегись простуды.
2) Берегись есть против печени.
3) Письма и телеграммы посылай на Крутикова.
4) В случае фин. испект. или других требований сошлись на мое скорое возвращение.
5) Абсолютно не беспокойся.
6) По получении денег от меня выкупи все вещи; купи боты и туфли, масла, чаю и сахара.
7) Двери, окна запирай, без цепочки не открывай.
8) Дров не носи! "
"Живи, дорогая, береги себя и спокойно жди меня. Я не задержусь не только лишний день, но и лишний час… Целую тебя, милое серьезное личико…"
В этих письмах — все: и забота, и детали их повседневной жизни — дороги, переезды, вещи, сданные в ломбард, страх перед фининспектором и кредиторы.
"Не могу конечно, начать письмо без того, чтобы тебя не выбранить: зачем ты, бесстыдник такой, оставил Таисии для меня деньги? Как нехорошо! У меня сердце болит — как ты там устроился с деньгами, а ты еще отрываешь от себя для меня. Ведь ты знаешь — я с любым количеством денег могу обойтись. Собуля, милый, и спасибо, и нехорошо!
Беспокоило меня вчера очень — получил ли ты постель. Как представлю, что твои косточки ворочаются на жесткой скамье — сразу сердце на десять частей разрывается…
Сейчас понесу это письмо на почту, а потом пойду в церковь. Когда хочется умиротвориться, хорошо там побыть. А то во мне очень много негодования на несправедливость к тебе".
"Голубчик мой, ненаглядный, как подумаю, что едешь ты один, не зная на что, без крова в Москве, сердце разрывается за тебя. Всех бы уничтожила, зачем нас так мучают?.. Помог бы нам Бог выкарабкаться из этой ямы, отдохнули бы…
Милый ты мой, любимый крепкий друг, очень мне с тобой хорошо. Если бы не дрянь со стороны, как бы нам было светло. Пусть будет!"
Но как ни старалась она его успокоить и согреть, жизнь в Крыму становилась день ото дня невыносимее:
"Голубчик мой, Собусенька, не уезжай из Москвы, пока не получишь Вольфсоновских денег, иначе, видит Бог, нам их никогда не получить… А без денег в Феодосии невыносимо. Кредиторы так и лезут… А знаешь, Санечка, у тебя висела картинка — потерпевший корабль лежит на боку. Я ее с 28 года не люблю, как посмотрю — нехорошо от нее на сердце. Вчера в 5–6 веч. ее вытащила из-под стекла и сожгла, и стало легче. Ты на меня не сердись за это, милый".
Порой ей не хватало денег даже на почтовую марку. Крутикову, своему юристу, Грин в это время писал:
"Мои обстоятельства так плохи, мрачны, что я решаюсь попросить тебя о помощи — делом.
Если мы не уплатим 1 ноября 233 р. вексельных долгов — неизбежна опись, распродажа с молотка нашего скромного имущества, которым с таким трудом обзаводились мы в течение 6 лет… Я в тоске, угнетен, не могу работать".
"Дорогой Николай Васильевич!
У меня что-то вроде бреда на почве с
траха "крупных материальных бедствий". 24 февраля опишут всё барахло, которое еще у нас осталось, а те вещи так и пропали".
А далее в письме следовала приписка рукой Н.Н.Грин:
"Да, Николай Васильевич, положение еще хуже, чем А.С. пишет, т. к. из-за (1 нрзб) и беспокойства он не может работать… Не сетуйте на наши вопли, но нам очень, очень тяжело…"
Позднее комментируя эти письма, Нина Николаевна сделала приписку:
"Декабрь 1929 г. "Юрисконсультант Союза Н.Крутиков недобросовестно ведет наши дела с издательством Вольфсона "Мысль". Мы в Феодосии голодали".
А в более поздних мемуарах содержится рассказ о том, как она просила Крутикова проследить, чтобы Грин пришел на суд не пьяный, потому что пьянство могло бы дурно отразиться на исходе суда.
"Какой-то из последних судов был назначен в Ленинграде. Мы жили уже два месяца в Москве. Александр Степанович порядочно пил. Он знал, что судбище это для нас чрезвычайно важно. Данные были в нашу пользу. На суд должен был ехать и Крутиков…
Крутиков очень мне обещал печься об Александре Степановиче, как о брате.
Поехали. Через несколько дней вернулись, проиграв. Грин имел удрученный вид и набрякшие, в раздутых венах, руки — признак большого пьянства. Спросила Крутикова, был ли Александр Степанович трезв на суде. "Абсолютно трезв", — заверил он. Через несколько дней пришло из Ленинграда письмо от брата Александра Степановича — Бориса, в котором он сожалел о проигрыше и том, что на суде Александр Степанович был совершенно пьян".
Быть может, именно по совокупности всех этих причин и вышел таким печальным, трагическим последний роман Александра Грина "Дорога никуда", лучшая, хотя и не самая известная его книга, которая именно в эти годы создавалась.
"В тяжелые дни нашей жизни росла "Дорога никуда". Грустно звенели голоса ее в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестоком и жестком практичном мире, писал Грин".
Это, пожалуй, слишком лирическая и мягкая оценка этого романа. На самом деле "Дорога никуда" сурова и жестока.
В "Четвертой прозе" Осипа Мандельштама есть знаменитые слова, которые обычно при цитировании урезают: "Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей — ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать — в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед".