Так Есенин порвал с Клюевым, потому что перестал писать на своём "рязанском" языке, а отважно вышел на океанские просторы русского языка, где его поджидала народная любовь и преждевременная гибель.
Так Корнилов понял бессмысленность попыток пойти проторённым путём фотографического описания того, что происходит на его малой родине, в Семёнове. Ведь ничем другим не отличается жизнь в русской деревне от городской жизни, кроме, как наличием (не боимся очередных ханжеских нападок пуританина-кальвиниста Коняева!) коммунальных удобств. Есенин на последнем откате жаловался, что "в стихах его забила в салонный, вылощенный сброд мочой рязанская кобыла". Корнилову, в свою очередь, пришлось оспаривать в рифму "доклады Виссариона Саянова"; но вершин человеческого духа Борис Корнилов достиг в бессмертной "Соловьихе". И нам кажется, Павел Васильев, прочитав "чтобы шли подруги мимо, парни мимо... почему ты загрустила, Серафима, Серафима очень грустно без тебя", вынужден был влюбиться в Кончаловскую, чтобы создать свой хрестоматийный текст "горожанка, маков цвет, Наталья". В принципе, это – лучшие стихи из васильевского творчества. Однако и здесь Корнилов "переигрывает" Васильева по всем статьям, на его же крестьянском поле, достигая глубин общечеловеческого масштаба, всеохватно владея временем, местом и даже переселением душ из человеческой популяции в птичью и обратно.
Сергей Есенин достигает космической высоты в "Чёрном человеке"; выше говорилось, что у каждого из великих творцов есть свой "чёрный человек", задача которого уничтожить творца. Обличие этого чёрного монстра – различное, Есенин пошёл по прямолинейному пути, он обозначил его прямо, без всяких там метафорических вытребенек: чёрный и чёрный... То есть он выудил его из небытия, подвластному тому "чернецу", и перенёс его в нашу трёхмерную реальность. Чёрный человек "садится на кровать", "водит пальцем по чёрной книге", приводит факты из автобиографии поэта. Но сама действительность, окружающая поэта, теряет черты реальности и переходит в сюрреалистическое пространство. "И деревья, как всадники, съехались в нашем саду" – строчка, обозначающая переход поэта в некое четвёртое измерение. Подвластное только ему, где "деревянные всадники, сеющие копытливый стук", пытаются спасти его от Чёрного человека, но ускользают в минувшее небытие, в ту страну, где "в декабре, снег до дьявола чист, и метели заводят весёлые прялки". Это двойное зазеркалье не пускает к себе поэта, он как бы вновь оказывается в двухмерном пространстве, на которое его обрекает чёрный человек, серая окололитературная стая. Выход один – разбить зеркальную плоскость, чтобы, наконец, найти себя в конкретном мире, этом или... том. Но для этого нужно убрать с дороги чёрного человека. Есенину не повезло, его трость разбивает зеркальную тюрьму, но выбрасывает его во вполне реальное небытие.
Схватка гения и чёрного человека серой стаи, даже если он потерпел поражение при жизни, не заканчивается смертью, пока живёт литературное имя, стая пытается уничтожить, принизить Есенина, перевести его в разряд узковедомственных "крестьянских поэтов", тем самым льстя ещё живущим выходцам из села, переводя стрелки из творчества на тупиковый путь пейзанской лирики.
Владимир Бондаренко ВЕЛИКАЯ КЕЛЬТСКАЯ ШКОЛА
Вернувшись в очередной раз из Ирландии, пообщавшись с учёными и писателями, я окончательно убедился в некой кельтской отдельности внутри английской литературы. Попробуйте изъять из привычной обоймы английских классиков писателей кельтского происхождения, и вы убедитесь, насколько английская литература обеднеет. Да и в самой английской литературе писателей-кельтов можно достаточно легко отличить по дерзости ума и фантазии, по буйности воображения, по мрачной ироничности и готичности стиля.
От Джонатана Свифта до Вальтера Скотта, от Майн Рида до Шеридана, от Мэтьюрина до Голдсмита, кельты всегда выделялись на общем британском фоне величием замыслов. Кельтскую литературу я бы скорее сравнил с русской, нежели с англо-саксонской. Особенно это стало заметно в конце девятнадцатого – начале двадцатого столетия, когда вместе с взлётом кельтского национального самосознания, с вооружённой борьбой за независимость Ирландии стала особенно заметна и великая кельтская школа в литературе. Дело даже не в пересказе сюжетов о Тристане и Изольде или о короле Артуре и рыцарях Круглого стола. Ирландский эпос, ирландские сказания и саги стали достоянием мировой культуры, но и новейшая литература конца девятнадцатого – начала двадцатого века определялась дерзкими поисками писателей-кельтов. Многие из них переехали в Лондон или Париж, иные крайне скептически относились к ирландскому патриотическому движению, но по-прежнему не желали чувствовать себя англичанами, ощущали свою кельтскую особость. Какая мощная когорта – Оскар Уайльд, Бернард Шоу, Артур Конан Дойль, Джеймс Джойс, Уильям Батлер Йейтс, Сэмюэль Беккет, Брем Стокер, Шон О`Кейси… Они и сами чувствовали свою инаковость среди англичан, и даже подчеркивали её. Как горько шутил Бернард Шоу: "Англия захватила Ирландию. Что было делать мне? Покорить Англию". Они её и покорили. Друг Бернарда Шоу писатель Честертон подчеркнул: "Бернард Шоу открыл Англию как чужеземец, как захватчик, как победитель. Иными словами, он открыл Англию как ирландец". Они стали лучшими среди коренных англичан, стали гордостью английской литературы, всегда чувствуя своё кельтское происхождение. Они бросали свой, литературный, вызов Англии, стране оккупантов, как бы в одиночку с разных сторон создавая свою литературную Ирландскую Республиканскую Армию. Конечно же, как и русских, кельтов преследовало стремление противостоять всему миру, в том числе и кельтскому. Эти постоянные раздоры мешали и политической, и военной победе кельтов над англичанами, мешали и их литературному единению. Не принимая Англию, многие из кельтских гениев не смогли ужиться и на своём изумрудном острове. Каждый уходил в свою отельную религию.
Когда ханжество чопорных англичан переходило все границы, кельты не скрывали своей ненависти к британским порядкам. Так было и с Бернардом Шоу, и с Джеймсом Джойсом, и с Оскаром Уайльдом, не говоря об открытом ирландском националисте Уильяме Батлере Йейтсе. Оскар Уайльд писал в 1895 году: "Я ненавижу Англию… Англия является Калибаном девять месяцев в году и Тартюфом – три остальных…". Ту же мысль о неприятии Англии продолжил Бернард Шоу – "Никогда не думал об англичанине как о своём соотечественнике". Дерзким кельтским бунтарям претило английское лицемерие. Даже не принимая многое в своей родной Ирландии, воюя со своими политиками, они оставались ироничными и свободолюбивыми кельтами. И на подмостках лондонской сцены они не забывали о своей самостоятельности. Как утверждал Бернард Шоу: "Ирландцы хотят быть управляемы собственной глупостью, а не английской… Они не успокоятся, пока не получат свободу, ибо "покорённая нация подобна больному раком: она ни о чём другом не может думать…". Даже Джеймса Джойса, которого скептицизм надолго оторвал от родного Дублина, при этом доводило до бешенства английское господство. Покинув территориально Ирландию, творчески, от "Дублинцев" до последнего романа "Поминки по Финнегану", он навсегда оставался у себя на родине. И в самом сложном заумном произведении "Поминки по Финнегану" он вовсю использует старинные ирландские саги и легенды, использует древние мифические приёмы перерождения героев. К примеру, главная героиня Анна Ливия, то ли снящаяся древнему герою, то ли живущая в Дублине, становится одновременно и рекой, и женщиной. Мрачный ирландский юмор, насмешливый вид, дерзкое пренебрежение перед чопорными англичанами чувствуется даже в памятнике Джойсу, установленному в самом центре Дублина, на пересечении Эрл Стрит и улицы О`Коннела. Я давно мечтаю приобрести уменьшенную копию этого памятника знаменитому ирландцу, упрашивал продать скульптурку у владельцев находящегося почти напротив памятника известного паба, на худой конец, выменять под шумок у бармена на что-нибудь более материальное. Читатель может полюбоваться этим кельтским ироничным очернителем жизни.