- Уйду, когда скажу то, что мне надо. Если кто скажет, что я пришла допрашивать вас без достаточных оснований, это будет неправда. Если кто скажет, что я пыталась предотвратить ваш брак иначе чем вполне честными способами, это будет неправда. Я пришла в недобрый час; господь несправедлив ко мне, что позволил вам так оскорблять меня! Возможно, сын мой не будет знать счастья по сю сторону могилы, - он неразумный человек, который не слушает материнских советов. Но вы, Юстасия, стоите на краю пропасти, сами того не зная. Покажите моему сыну хоть половину той злобы, что вы мне сегодня показали, - а этого, может быть, недолго ждать, - и вы увидите, что, хотя сейчас он с вами кроток, как ребенок, он может быть твердым, как сталь!
Затем взволнованная мать ушла, а Юстасия осталась стоять у пруда, тяжело дыша и глядя на воду.
ГЛАВА II
БЕДЫ ОСАЖДАЮТ ЕГО, НО ОН ПОЕТ ПЕСЕНКУ
Последствием этого неудачного свиданья было то, что Юстасия не осталась у дедушки до вечера, как предполагала, а поспешила домой к Клайму, куда и прибыла на три часа раньше, чем ее ожидали. Она вошла с раскрасневшимся лицом и еще припухшими от недавних слез глазами. Ибрайт с удивлением поглядел на нее; он никогда еще не видал ее в сколько-нибудь похожем состоянии. Она прошла мимо, видимо стремясь ускользнуть наверх незамеченной, но Клайм так обеспокоился, что тотчас пошел за ней.
- Что случилось, Юстасия? - спросил он.
Она стояла в спальне на коврике у камина, еще не сняв шляпы, глядя в пол, стиснув руки на груди. Мгновенье она молчала, потом проговорила негромко:
- Я видела твою мать и никогда больше не хочу ее видеть!
У Клайма словно камень налег на сердце. В это самое утро, когда Юстасия собиралась к дедушке, Клайм выразил желание, чтобы она проехала также и в Блумс-Энд и справилась о здоровье его матери или каким-нибудь способом, какой найдет удобным, постаралась достичь примирения. Она уехала веселая, и он надеялся на успех.
- Почему? - спросил он.
- Не знаю - не помню... Мы встретились. И больше встречаться с ней я не желаю.
- Да почему же?
- Что у меня сейчас общего с мистером Уайлдивом? Не хочу, чтобы обо мне рассказывали всякие гадости. Нет, какое унижение - спрашивает, не получала ли я от него денег или не поощряла его или еще что-то в этом роде - я уж точно не помню!
- Но как же она могла это спросить?
- А вот могла.
- Тогда, очевидно, в этом есть какой-то смысл. Что она еще говорила?
- Не помню, что она там еще говорила, знаю только, что мы обе наговорили такого, чего нельзя простить!
- Нет, тут, конечно, какое-то недоразумение. Чья вина, что ее слова были плохо поняты?
- Не знаю... Может быть, обстоятельств... тут вообще было что-то странное... О, Клайм - я все-таки должна сказать - ты поставил меня в очень неприятное положение. Но ты должен это исправить, - ты это сделаешь, да? потому что теперь я все здесь ненавижу! Да, да, увези меня в Париж и продолжай свое прежнее занятие, Клайм! Пусть мы вначале будем жить очень скромно, мне все равно, лишь бы это был Париж, а не Эгдонская пустошь.
- Но ведь я же совсем отказался от этой мысли, - с удивлением сказал Ибрайт. - Мне кажется, я не давал тебе повода думать иначе.
- Не давал, это верно. Но бывают мысли, которых никак не выбросишь из головы, - вот у меня эта. И разве я не имею права голоса в этом вопросе теперь, когда я твоя жена и разделяю твою участь?
- Да, но ведь есть вещи, которые просто уже больше не подлежат обсуждению, и я думал, что это как раз к ним относится - с общего нашего согласия.
- Клайм, мне грустно это слышать, - тихо проговорила Юстасия, потупилась и, повернувшись, ушла.
Это указание на тайную залежь надежд в груди Юстасии смутило ее мужа. Впервые он увидел, каким извилистым путем идут подчас женщины к достижению желаемого. Но решение его не поколебалось, как он ни любил Юстасию. Ее слова повлияли на него лишь в том смысле, что заставили еще плотнее засесть за книги, чтобы поскорее добиться ощутимых результатов на избранном им пути и иметь возможность противопоставить эти реальные достижения ее капризу.
На другой день тайна гиней разъяснилась. Томазин второпях приехала в Олдерворт и собственными руками передала Клайму его долю. Юстасии в это время не было дома.
- Так вот что мама имела в виду, - воскликнул Клайм. - Томазин, а ты знаешь, что они насмерть поссорились?
Томазин теперь не так свободно держалась со своим двоюродным братом, как раньше. Таково действие брака - усиливать в отношении многих ту сдержанность, которую он снимает в отношении одного.
- Да, - сказала она осторожно. - Твоя мама мне говорила. Она приходила ко мне домой.
- Случилось самое плохое, чего я так боялся. Мама очень была расстроена, когда пришла к тебе, Томазин?
- Да.
- В самом деле, очень?
- Да. Очень.
Клайм облокотился на столб садовой калитки и прикрыл глаза рукой.
- Не мучайся из-за этого, Клайм. Они, может, еще помирятся.
Он покачал головой.
- У обеих кровь чересчур вспыльчивая. Ну что ж, чему быть, того не миновать.
- Одно утешение - гинеи не пропали.
- По мне, пусть бы трижды столько пропало, только бы не эта беда.
Среди всех этих огорчительных событий в душе Клайма еще больше окрепла уверенность, что самое необходимое сейчас - это чтобы его педагогические планы возможно скорее принесли плоды. Ради этого он много дней подряд читал далеко за полночь.
Однажды утром, после еще более долгого бдения, чем обычно, он проснулся с каким-то странным ощущением в глазах. Солнце светило прямо в окно сквозь белую занавеску, и при первом же взгляде туда он ощутил острую боль в глазах, которая заставила его быстро зажмуриться. При всякой новой попытке оглядеться вокруг проявлялась та же болезненная чувствительность, и жгучие слезы текли у него по щекам. Пришлось ему, пока он одевался, надеть на глаза повязку, да и весь день ее нельзя было снять. Юстасия сильно встревожилась. На другой день ему не стало лучше, и они послали в Энглбери за врачом.
Он приехал к вечеру и определил у Клайма острое воспаление, вызванное ночными занятиями и еще усиленное предшествующей незалеченной простудой, временно ослабившей его глаза.
И Клайм, донельзя расстроенный перерывом в занятиях, которые он так стремился скорее привести к окончанию, был переведен на положение больного. Его заключили в комнате, куда не проникал свет, и он совсем бы впал в уныние, если бы Юстасия не читала ему при слабом огоньке затененной лампы. Он надеялся, что худшее скоро пройдет, но при третьем визите врача он узнал, к великому своему огорчению, что хотя через две-три недели ему уже можно будет выходить в темных очках из дому, но все помыслы о продолжении занятий и даже о чтении какого бы то ни было печатного текста придется отложить надолго.
Прошла неделя, прошла вторая, в положении молодой четы не было просвета. Юстасии мерещились всякие ужасы, но она, конечно, остерегалась даже словом упомянуть о них мужу. Вдруг он ослепнет или, во всяком случае, зрение не настолько вернется к нему, чтобы он мог заниматься делом, которое согласовалось бы с его вкусами и желаньями и помогло бежать из итого одинокого жилища среди холмов? Ее мечта о прекрасном Париже становилась уж совсем бесплотной. По мере того как день проходил за днем, а ему не становилось лучше, ее мысли все чаще устремлялись по этой зловещей колее; она уходила в сад и плакала слезами отчаяния.
Ибрайт хотел было послать за матерью, потом раздумал. Какая польза, что она будет знать о его состоянии, только лишнее горе для нее; а они жили так замкнуто, что вряд ли она об этом услышит, если не послать к ней нарочного. Стараясь насколько можно философичнее относиться к своей беде, он подождал до третьей недели и тогда впервые вышел на воздух. Как раз в это время его посетил врач, и Клайм попросил его яснее высказать свое мнение. То, что он услышал, было неожиданностью для него; по словам врача, срок его возвращения к занятиям оставался по-прежнему неопределенным, так как, хотя сейчас он видит достаточно хорошо для того, чтобы ходить и вообще двигаться, пристальное разглядывание всяких мелких объектов может снова вызвать офтальмию в острой форме.