КАПИТАН НЕСАМОХОДНОГО ФЛОТА

Посреди опустевшей терраски дебаркадера номер сто двадцать стоит шкипер и щурится на матовую воду.

Всю навигацию бьет в глаза Ивану Михайловичу белое отраженное солнце. Из-за этого он и в тени щурится. Так, в прищуре и отвердели глубокие морщины у глаз.

Я дотронулась до его руки и тихо спросила:

— Иван Михайлович?.

— А-а! — отозвался он как старой знакомой и заокал: — Пожалте, пожалте!

Он шел впереди, невысокий, плотный, взмахами правой руки как бы утверждая каждый свой шаг.

— Раньше моя каюта была ближе к центральному пролету, а потом, во время ремонта, значит, двинули меня сюда, чтоб поширше было. — Он остановился, толкнул белую дверь и сказал солидно: — Пожалте! Моя каюта!

Я вошла. Седая женщина стояла у стола и что-то складывала в фанерную котомку.

— А это моя Александра Петровна, ― сказал шкипер тоном музейного гида и провел меня во вторую комнату. Мы сели у стола. Иван Михайлович положил на голубую скатерть руки — большие, темные, в таких же глубоких, как на лице, морщинах.

Говорил он без жестов, и эти руки лежали перед ним, как две очень ценные вещи, которые зря не следует тревожить.

В комнате морщины на его темном лице немного разгладились, сделались мельче, стали видны прямые белые нити незагорелой кожи. Они шли от уголков глаз к вискам, напоминали усы кота и придавали всему лицу выражение важности и довольства.

— В июле была тут делегация: болгары, французы приезжали. — Иван Михайлович говорил медленно, четко, будто машинистке диктовал. — Меня в салон приглашает секретарь обкома. Им про меня рассказывает. Они на меня смотрят, кое-какие говорят по-русски, особенно болгары. — Он кинул строгий взгляд в мою сторону и спросил: — Записали? Далее я им рассказал так: двадцать второго августа сорок второго года горел Сталинград!

Иван Михайлович остановился. Говорить в таком эпическом тоне ему трудно, и он начал снова:

— Началось двадцать второго, а было дело двадцать третьего. Сначала по городу стал бомбить, а потом порт.

— Что ты, Ваня, — плаксиво-певучим голосом вмешалась Александра Петровна из соседней комнаты, — я тогда по бюллетню была, помнишь? — Она неслышно подошла к двери, встала на пороге. Седая, какая-то вся голуболицая.

— Вы тоже были здесь? — спросила я.

— Ох нет, вы слушайте, Ваня скажет.

— Далее, — солидно проговорил Иван Михайлович и посмотрел на жену. Она отошла от двери. — С утра началась бомбежка. По мне бил тоже, но не попал.

Шкипер запнулся и стал продолжать рассказ откуда-то из середины:

— …Те, которые пришли, говорят: отпусти на берег, у нас горит — дети там…

Иван Михайлович опять запнулся, что-то вспоминая. Левая половина лица странно задергалась.

— Я отпускаю все восемь человек команды, после чего остаюсь один как есть. Бомбежка усиливается вдвое, и я, значит, беги-побегивай: там огонь туши, тут пробоину затыкай… Далее начинаю понимать — мое дело гроб! Поглядел — кругом все горит, ни одного большого причала в живых нет, только мой стоит.

— Ох и буран-то был из огню, — запела снова в соседней комнате Александра Петровна, — за пятнадцать минут Московский вокзальчик сгорел, а там были раненые, спасали их — бог ты мой! Люди в огне, в смоле — сквозь был крик.

— И вы это видели? — осторожно спрашиваю у Александры Петровны. Она опять стоит у двери.

— Да нет, вы слушайте, Ваня все скажет.

— Думаю далее, — в том же напряженном тоне продолжает Иван Михайлович, — думаю, как же Волге быть без причалов, и в сей самый час приходит ко мне идея… Записали? — Он выпрямляется. — Принимаю такое постановление — уйти нам отсель!

Он посмотрел мне в глаза, нахмурился.

— Когда я говорю «мы» — так это он, вокзал! — Иван Михайлович впервые потревожил свои руки, поднял их широко над головой, как бы охватывая все здание. — Вот я и размыслил, — голос его снова зазвучал торжественно, — как нам уйти из огня без буксира? Поглядел на берег—цепя здоровенные и, кроме их, еще трос держит, во — толстый! Думаю далее — одному не справиться. Начинаю кричать. Долблю цепя и кричу, а поди перекричи бомбу, а они кругом… Слышу, тут грохнуло и опять тут же, рядышком. А я долблю цепь. А она ни с места! Я еще, и в уме у меня одно — успеть, покудова меня не хлопнуло!.. Одновременно с этим кричу, зову на помощь. Долго так. Не один час. На конец дела прибегает милиционер Гаврюша. Я ему: «Пригони ты ко мне мою команду». Гаврюша с берега кричит мне: «Бросай, отец, свою деревяшку, пропадешь без толку!..» Хороший парень был этот Гаврюша, раненых спасал, а сам… ведь раненый, и мне подал помощь. Хороший был, и вот нет парня такого…

Иван Михайлович уперся взглядом в стену и надолго замолчал.

— Что ты, Ваня, — заботливо спросила Александра Петровна, — забыл, как дальше, что ли?

— Подплывают ко мне четыре матроса на лодке, — громко продолжает Иван Михайлович, — пригнал их Гаврюша. Отбираю у матросов лодку и начинаю: «Слушай мою команду!» Они молчат. Я начинаю: «Туда-то вас и туда! Вы что — свои или кто?» Ну, мы, значит, тут взялись. У меня к тому времени обе цепи были перебиты, на одном тросе держался. Матросы взялись ломами расщеплять трос, а я на корму побежал якорь отдавать, чтобы нас не унесло на песок… Записали? Как последняя жила на тросе сорвалась, нас хватануло — ух и сильна же Волга-речка! Она, значит, подхватывает нас, несет и поперек поворачивает. Тогда я второй якорь отдаю — аккуратно рассчитал! И тогда нас уже полегче потащило на фарватер, толково так и косо, полегоньку к той сторонке переправляемся. Повыше нас стоял грузовой причал. Увидали они, что мы чалки рубим, и давай тоже… но вот беда — у них якорьев не было заготовлено. Мы идем степенно, как плот идет, а они летят — их прет! Околесили они нас, и вынесло их сразу на пески — пригвоздило. Они сгорели. Мы остались.

— О господи, не вспоминать бы! — Александра Петровна взяла котомку, стала прощаться: — К дочке я, а вы оставайтесь, гостюйте. — Она улыбнулась и добавила — У нас внучек хорошо читает и все расскажет: в тим-то веке то-то было, в тим-то веке это, бог ты мой, а чего только не было в нашем веке…

— Иди уж, — сказал Иван Михайлович.

Сбить его было трудно. Он говорил все в том же тоне:

— Нас прибило к левому берегу на расстоянии пяти километров от моста, напротив Ельшанки— станция там такая есть и поселок в луговой стороне… Так я без буксира и машин ушел от беды. Люди не верили, что я тут, что вот этими руками… — Он чуть приподнял руки и снова положил их на скатерть. — Говорили — цепи отгорели, мол, и вокзал уплыл сам.

Кожа у виска дернулась. Он закончил с насмешкой:

— Железные цепи отгорели — сожги их попробуй!

Дальше он опять говорил деловито и четко:

— Потому что, не забудьте, я в Севастополе служил в первую империалистическую… А пробоины от бомб были здоровенные. Одиннадцать отсеков разбило — у нас их тридцать девять. Корма у нас утонула, а нос держался на плаву. Когда мы встали, я сначала подумал: «Гроб, если на мель залез». Сейчас же наметкой обмерил — глубина оказалась! Тогда говорю матросам: «Взойдем, ребята, в кубовую, покурим, что ли, за весь день разок». Закурили. К памяти приходим. Советуемся и в это время видим, «Гаситель» идет — герой-баркас. Сам Петр Васильевич Воробьев к нам подходит, но только не совсем — немец ведь бьет по мне. С «Гасителя» кричат:

«Шкипера!»

«Я вас слушаю, кто говорит?» — обратно кричу им.

Оттудова мне:

«Начальник пароходства!»

«Я слушаю», — опять повторяю.

Они затихли, а потом кричат:

«Скажите, вокзал плавает или на мели?»

Отвечаю: «плавает».

Оттудова голос подают:

«А сами как — никого не избедило?»

«Все живы!» — отвечаю им.

«А лодка у вас есть?»

«Есть!»

«Слушайте последнее распоряжение!»

Иван Михайлович полупрезрительно, полупобедоносно замечает:

— А оно, распоряжение, было и последнее и первое — это не записывайте. Теперь пишите дальше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: