Не знал я никого из своих знакомых, кто бы, как Томашевский, не русский по национальности человек, предан был памяти близкого ему русского писателя. Вспомнилась мне его слабая, чуть виноватая улыбка, когда я узнал о смерти, настигшей его в далекой от Москвы деревне.

Итак, первым поддержал меня в Литинституте незнакомый мне тогда Юрий Томашевский. Но общая атмосфера была настороженной, ожидающей. Встретив меня в коридоре, тогдашний проректор Евгений Сидоров просил зайти к нему в кабинет. Стены небольшого кабинета были увешаны гравюрами с видами парижских бульваров и улиц, — казалось, наш проректор уютно чувствовал себя здесь, как в маленьком Париже. Со временем он окажется сам парижа­нином, пройдя путь от ректора Литинститута до министра культуры России, а потом став представителем России в ЮНЕСКО. Он начал разговор с того, что назвал мою статью обаятельной, но, по его словам, я слишком подставил себя, и тут же он заверил, что выступать против меня не будет, но просил, чтобы я в своем выступлении на ученом совете, где будет обсуждаться моя статья, не упоминал в отрицательном смысле Троцкого. Что-то интригующее было в этом предупреждении: не поменялось ли сверху отношение к Льву Давидо­вичу? С этой мыслью я и ушел от Сидорова, гадая, каких можно ждать перемен.

Кстати, то же самое, что и Сидоров, сказал мне о Троцком автор “Драчунов” Михаил Алексеев.

Когда я помянул ему о предупреждении Сидорова насчет Троцкого, Михаил Николаевич тут же быстро проговорил: “Не надо называть Троцкого, не надо!” И не понимая опять-таки, почему нельзя называть Троцкого, полагая, что, вероятно, им известно то, чего мне не дано знать, — я счел разговор оконченным и ушел.

 Наступил, однако, день 20 января 1983 года, когда я должен был держать ответ за свою злополучную статью на заседании ученого совета Литературного института.

 Смотрю на Владимира Федоровича Пименова, который, как всегда перед открытием собрания, заседания, по-орлиному оглядывает собравшихся, и на память приходит десятилетней давности история со статьей А. Яковлева “Против антиисторизма”. Тогда он смягчил направленный на меня удар, и сейчас я почему-то ожидаю этого же. И что это так и будет, я почувствовал по началу же его выступления. Привычно начальственным тоном, двигая густыми бровями, он объявил “об одном обстоятельстве, которое имело место недавно”, — о моей статье, критике ее в печати, и здесь я приведу (по стенограмме) его слова, которые, на мой взгляд, дают наглядное представление о нем как человеке. “Нам не нужно допускать такие ошибки: ведь мы не только писатели, критики, журналисты — мы еще и преподаватели , мы воспитываем молодых литераторов, молодежь! В статье Лобанова мы видим ревизию линии партии в коллективи­зации. Нельзя допускать нарушения законов историзма, нельзя делать никаких ревизий в этом вопросе... Ведь если бы не было колхозов — мы не победили бы в Великой Отечественной войне!

 Не надо и неправильно было бы говорить о некоей “абстрактной” душе крестьянина. Душа — это то, что не стоит на месте, развивается диалектически, и игнорировать классовую борьбу, которая тогда шла по всей стране, — нельзя.

 Да, тридцатые годы были сложными, но нечего сводить это время только к разрухе, только к кошмарам и голоду”.

И уже после выступлений других ораторов в своем заключительном слове, как ректор и ведущий заседания, Пименов сказал: “Все, что мы здесь сказали, Лобановым должно быть воспринято как серьезная критика. Мне хочется, чтобы он признал свои ошибки в критике Шолохова, в описании деревни 30-х годов, коллективизации. Итак, ученый совет сегодня совершенно справедливо признал статью М. П. Лобанова в журнале “Волга” неправильной и ошибочной. Заседание закрываем, повестка дня исчерпана”.

 Я и сейчас, читая все, что говорил тогда Пименов, чувствую, как не хотел он обострять разговор, придавать ему политический характер, даже слова “ревизии линии партии” воспринимались мною как проходные в общем строе его спокойной, можно сказать, лояльной речи. А ведь мог бы он, говоря о том, что мы не только писатели, но и преподаватели, воспитатели молодых литераторов, вспомнить ту давнюю историю с моим студентом Георгием Беляковым... ту самую историю, которая доставила ему как ректору столько служебных неприятностей, идеологических проверок. Но об этом он не вспоминал, как будто ничего этого не было, так же как и на литинститутском партсобрании по этому нашумевшему делу я не услышал от него ни одного обвинительного слова в мой адрес как руководителя злосчастного моего семинариста.

 И с его словами о коллективизации я согласен — конечно, без нее мы не победили бы в Великой Отечественной войне! И тридцатые годы — это, конечно, не только разруха, не только голод, не только репрессии, но и невиданный массовый созидательный энтузиазм, небывалый для истории России доступ народа к знаниям, образованию, поистине извержение из народных недр талантов во всех областях жизни — от государственной до культурной. И очистительные 1937—1938 годы, когда эти таланты были призваны крепить мощь страны, заняв места устраненных разрушителей и болтунов троцкистского толка!

 Колоритный был человек Владимир Федорович! Как я уже говорил, он был сыном священника, и это “изгойство” преломлялось в нем демонстративным, довольно забавным иногда “атеизмом”. На партсобрании он как-то возмущался: “Вчера в общежитии захожу в студенческую комнату и вижу — читают! Что бы вы думали? Библию читают! Видите ли, заинтересовались Библией! Нечего им больше читать!” — и оглядывал ряды сидящих в зале с деланным театральным изумлением, — недаром в свое время был он директором театра Вахтангова, главным редактором журнала “Театр”. В другой раз с той же трибуны поведал нам о том, как пошутил над ним Сергей Михалков недавно во время открытия Всемирного конгресса защитников мира. “Сидим с Михалковым. Объявляют президиум. Михалков говорит: “Пименов, иди в президиум. Тебя назвали!” Смотрим: лезет в президиум поп Пимен!” — под смешок в зале закончил ректор Литинститута. Это о патриархе Пимене, кстати, на средства патриархии и был организован этот конгресс. Когда мы вместе с Владимиром Федоровичем были в ГДР, кажется, в 1980 году, он на приеме в Лейпцигской ратуше нахваливал сидевшего рядом с ним руководителя отдела культуры горкома СЕПГ, ярко выраженного еврея, называя его “перспективным работником”. “Неперспективные” немцы, мне показалось, довольно сочувственно реагировали на кадровый прогноз советского геноссе.

 Родовое “изгойство” нисколько не помешало Пименову всю жизнь подни­маться по служебной лестнице. Как не помешало священство отца А. Васи­левскому (он и сам окончил духовную семинарию в Костроме) стать одним из самых выдающихся советских военачальников, Маршалом Советского Союза. (Кстати, Сталин упрекнул Василевского за то, что он прервал связь с отцом-священником, посоветовал забрать старика отца к себе в Москву.) Вообще, Пименов — фигура, характерная для сталинской эпохи и отчасти эпохи брежневской с ее “застоем”, но никак не для хрущевской с ее гнилой “оттепелью” — но на этом я не буду останавливаться.

Вернусь к заседанию ученого совета. После Пименова выступил новый зав. кафедрой советской литературы Вс. Сурганов. В Литинститут он пришел работать недавно, перевел его сюда проректор Александр Михайлович Галанов из пединститута имени Ленина. До этого заведующим этой кафедрой был Виктор Ксенофонтович Панков, человек милый, всегда улыбающийся, но критик весьма всеядный, который в свои статьи, как в мешок, запихивал подряд всех чистых и нечистых, вопящих от соседства друг с другом, и завязывал это скопище узлом соцреализма. После смерти Панкова, услышав о называемых кандидатах на “освободившееся место”, я пришел к Галанову и предложил пригласить на эту должность Александра Овчаренко. Александр Иванович не раз оказывал мне добрые услуги. Он был официальным оппонентом на защите моей кандидатской диссертации в МГУ. Написал положительную внутреннюю рецензию на мою рукопись, которая долго мытарилась в издательстве “Современник”, после чего дело несколько продвинулось. Он предлагал мою кандидатуру в качестве руководителя аспирантов в Академии общественных наук при ЦК КПСС, хотя и безуспешно. Зав. кафедрой в этой академии, знаменитый в писательских кругах “серый кардинал” Черноуцан, поставил на моей фамилии крест, объясняя это тем, что у меня нет педагогического опыта (хотя я уже долгие годы работал в Литературном институте, где, кстати, работаю и теперь, вот уже почти сорок лет, с 1963 года). Когда я заговорил с Галановым об Овчаренко, он с хитроватым пониманием взглянул на меня (дескать, знаю я вашего Овчаренко) и сказал, что есть более приемлемая кандидатура. Таким более приемлемым и оказался Сурганов, который, став зав. кафедрой, с помощью Галанова, с его цековскими связями, переехал из Подольска в Москву, поселился в элитном цековском доме по соседству с главными редакторами, партбоссами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: