Я иногда думаю: а почему Белкин не читал лекций по советской литературе? Ведь знал он ее не хуже литературы дореволюционной. (Этот курс вел у нас знаменитый впоследствии Андрей Донатович Синявский, один из первых “диссидентов”.) Подлинных причин не знает никто. Сам Белкин, если его об этом спрашивали, отшучивался, говорил что-то вроде: “нельзя объять необъятное”... Но мне кажется, причина крылась в ином.
Он сам, своей внешностью, характером, был “выходцем” из девятнадцатого века. Одень его в сюртук или вицмундир, он как две капли воды стал бы походить на некоторых героев своих любимых писателей: пушкинского станционного смотрителя Семена Вырина, гоголевского Акакия Акакиевича, Макара Девушкина из “Бедных людей” Достоевского, чеховского Беликова. Он не просто жалел, он любил их. Любил с их незащищенностью, незлобивостью, с их пугливой деликатностью и постоянно ощущаемым чувством человеческого достоинства. Задавленным жизненными обстоятельствами, но постоянно пробивающимся сквозь них, как зеленый росток пробивается весной сквозь слой палой листвы...
У Абрама Александровича были свои “любимые” и “нелюбимые” авторы. К числу последних принадлежал Иван Сергеевич Тургенев. Белкин чтил его как большого русского писателя, но, ставя на одни весы его и Достоевского, он, конечно, отдавал предпочтение Федору Михайловичу. Хотя... в этой “любви” и “нелюбви” было больше педагогического кокетства, нежели искреннего чувства. Но ушлые студенты иногда пытались использовать духовные разногласия в позиции любимого мэтра.
Второй курс. Зимний экзамен по русской литературе.
— Абрам Александрович, можно я не буду отвечать на первый вопрос? — это студент Костя Корольков.
— А что у вас в первом вопросе?
— Тургенев.
— Гм... гм... Почему бы вам и не поговорить о Тургеневе?
— Не люблю я его.
— Да? И чем же бедный Иван Сергеевич провинился перед студентом Корольковым?
— Он такой... мягкий... бесхребетный. Все эти его Бежины луги...
— Луга.
— Что?
— Правильно будет — луга.
— A-а... ну да. Все эти Герасимы, Муму, Хори и Калинычи...
— А “Гамлет Щигровского уезда”? Что? Не читали? А “Чертопханов и Недопюскин”? А “Бретер”, а “Дневники лишнего человека”? Не читали? А что вы вообще читали Тургенева?
— Я же сказал, что не люблю его, — пробормотал погибающий Корольков.
Маленькие глазки педагога, как два раскаленных шильца, впились в незадачливого студента.
— Для того, чтобы что-то любить или не любить, надо, как минимум, знать предмет вашей страсти, — тихо и гневно сказал Белкин.— Вон отсюда! Во время зимних каникул прочесть всего Тургенева! Только при выполнении этого условия вашу зачетку украсит оценка, дающая вам право получать стипендию... Следующий!..
За десять каникулярных дней Корольков проштудировал нелюбимого писателя и ...на всю жизнь влюбился в него.
* * *
Молчат гробницы, мумии и кости.
Лишь слову жизнь дана.
Так писал в одном из своих стихотворений Иван Алексеевич Бунин. Ни в коем случае не оспаривая (как можно!) утверждение любимого писателя, я бы все-таки добавил: “художественному слову” жизнь дана. В самом деле, разве не это понятие имел в виду другой гениальный поэт, Николай Гумилев, когда писал вот эти строки:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали СЛОВОМ,
СЛОВОМ разрушали города.
Попробуй останови солнце словом, взятым из канцелярского лексикона. Или развали крепостную стену, где гигантские каменные блоки скреплены расплавленным свинцом. Тут должно быть особое слово. Каким оно было в раннепрошедшие времена, нам не дано знать, но в наш прагматичный, мелкотравчатый век мы зовем его Художественным.
В России слову всегда отдавали почетное место. В предреволюционное время писатели на вечерах читали с эстрады свои прозаические (!) произведения. И восхищенный зал часами, не шелохнувшись, внимал им в “немом благоговенье”.
В революцию слово обрело новую силу. Оно было грубым, корявым, но несло в себе такой взрывчатый заряд невиданной дотоле энергии, что порой напоминало экстаз языческого заклинания.
Великая Отечественная подняла слово на огромную высоту. В один уровень на весах судьбы отечества стояли: “За Родину, за Сталина!” и “Жди меня, и я вернусь”, “До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага”... И в каждой фронтовой бригаде, а их было сотни на всех передовых, были свои чтецы.
В послевоенные, особенно пятидесятые-шестидесятые годы, на художественное слово был особенный спрос. Москва просто роскошествовала в этом отношении. Концертные залы были всегда битком заполнены. Зал Библиотеки имени Ленина, Концертный зал Чайковского, Театр эстрады предоставляли свои площадки лучшим чтецам Москвы и Ленинграда. Мы, студенты, знали чтецкие программы мастеров слова так же хорошо, как и репертуар модных театров. Имена Аксенова, Каминки, Орлова, Вишнякова, Смоленского, Поповой не сходили с наших уст. И все-таки “первым среди равных” было у нас имя Дмитрия Николаевича Журавлева.
Он выходил на открытую эстраду и становился в выемке рояля. Черный фрак, белый пластрон, бабочка. Правая рука свободно лежит на закрытой лакированной крышке. Большой, широкий лоб, темные глаза и — улыбка! На весь зал, до самых последних рядов галерки! Шум стихает. Зал концентрирует свое внимание на освещенном секторе сцены. На сцене — его величество мастер художественного слова!
— “Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой”.
Читал Дмитрий Николаевич необычайно ярко, сочно, но в то же время в голосе его слышался какой-то оттенок не то что грусти, а вроде как недосказанности, недоговоренности. Точно артист знал намного больше того, о чем он рассказывает слушателям со сцены.
Зачем кружится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру, и орлу,
И сердцу девы нет закона.
Таков поэт...
А теперь представьте себе на миг, что мы почувствовали, когда в самом начале третьего курса нам сказали, что вести художественное слово у нас будет... Дмитрий Николаевич Журавлев?! Что значит “ура!” по сравнению с тем щенячьим восторгом, который охватил наши сердца?!
* * *
Одна из встреч-вечеров. К нам в гости пришла Алиса Коонен! Для нас это было свидание с другой эпохой — Серебряный век! Сухая, стройная пожилая женщина. Язык не повернется сказать о ней — старуха. Длинное темное платье, словно из кованой парчи. Читает Блока:
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух...
Спина прямая. Как у балерины в отставке. Голос низкий. Идет откуда-то из глубины и — сквозь зубы. Странно, но мне кажется, она немного волнуется, часто сглатывает слюну. Это она-то! Перед нами!
Вспоминается вечер в большом зале, посвященный Михаилу Булгакову. Было это, если мне не изменяет память, в 61-м году. И посвящен он был, кажется, семидесятилетию со дня рождения писателя. Вечер открывал Радомысленский. Потом было объявлено, что отрывок из повести Булгакова “Жизнь господина де Мольера” прочтет актер МХАТа Юрий Эрнестович Кольцов.