— Стасик, не обижайся, я придаю слишком большое значение этой книге. Я хочу освободить сознание читателя от ложных кумиров. Стихи же твоего друга Шкляревского при всей внешней броскости инфантильны, а Сорокин — импровизирует, торопится, неряшлив в словах и мыслях, Глушкова — послушная ученица Ахматовой...
Многие из тех, кто жаждал его внимания и не дождался, отплатили ему несправедливыми поношениями — одни при жизни, другие после смерти. Сам Вадим, по-моему, ни разу в жизни не пошевелил пальцем, чтобы ответить своим хулителям, и лишь однажды, когда поэт Лев Котюков в статье “Демоны и бесы Николая Рубцова” с глумливой интонацией написал, что Кожинов высокомерно относился к Рубцову и “не открывал его как поэта” и что в квартире Кожинова ему “дальше прихожей” хода не было, Вадим как-то робко и даже растерянно попросил меня:
— Стасик! Ну ты же знаешь, как я относился к Рубцову. Ответь клеветнику. Мне неудобно. Он прежде мне частенько стихи приносил, выпрашивал моего одобрения. А они мне не нравились. Но что делать!
Вскоре состоялся вечер памяти Николая Рубцова, на котором мы выступали вместе со Львом Котюковым. И мне пришлось в переполненном зале сказать ему прямо в лицо, что негоже и стыдно сочинять и публиковать такую неправду. Позже я напомнил Котюкову, как Кожинов на самом деле относился к Николаю Рубцову, но об этом случае, свидетелем которого я был, с абсолютной точностью рассказал сам Вадим:
“В самом конце 1964 года Николай Рубцов приехал в Москву хлопотать о восстановлении его в Литературном институте (15 января 1965 года он был восстановлен, но, увы, только на заочном отделении). Однако все эти неурядицы были чем-то не таким уж существенным, — они походили на то, что произошло у нас со встречей Нового, 1965 года.
Было решено встречать этот год в доме моих родителей, где Николай Рубцов еще не бывал. Случилось так, что я запоздал, и Николай явился раньше меня. Был он одет, как бы это сказать, по-дорожному, что ли, и на моего отца, который встречал гостей, произвел очень неблагоприятное впечатление.
Мы с Передреевым приехали около двенадцати и застали Николая на улице у подъезда. Меня страшно возмутило нарушение обычая, который я считаю священным: к новогоднему столу приглашается любой нежданно появившийся гость. Я вбежал в квартиру, чтобы поздравить с Новым годом мать, и вернулся на улицу.
Что было делать? У нас имелись с собой вино и какая-то снедь; но все же встреча Нового года на улице представлялась крайне неуютной. Оставалось минут десять до полуночи. Широкая Новослободская улица была совсем пуста — ни людей, ни машин.
И вдруг мы увидели одинокую машину, идущую в сторону Савеловского вокзала, за которым не так уж далеко находится общежитие Литературного института. Мы бросились наперерез ей. Полный непобедимого молодого обаяния, Анатолий Передреев сумел уговорить водителя, и тот на предельной скорости домчал нас до “общаги”. Мы сели за стол в момент, когда радио уже включило Красную площадь. Почти не помню подробностей этой новогодней ночи — разве только всегда восторженную улыбку замечательного абхазского поэта Мушни Ласуриа, улыбку, с которой он угощал нас знаменитой мамалыгой. Но эта ночь была — тут память нисколько мне не изменяет — одной из самых радостных новогодних ночей для всех нас. Нами владело ощущение неизбежного нашего торжества, преодолевающего самые неблагоприятные и горестные обстоятельства. Под утро мы с Анатолием Передреевым даже спустились к общежитскому автомату и позвонили моему отцу, чтобы как-то “отомстить” ему этим нашим торжеством. У него уже было совсем иное настроение, он извинялся, упрашивал, чтобы все мы немедленно приехали к нему, и т. д.
— Ты даже представить себе не можешь, кого ты не пустил на свой порог, — отвечал я. — Все равно что Есенина не пустил...
И это тогда, 1 января 1965 года, уже было полной правдой”.
Осенью 2001 года “Литературная Россия” опубликовала воспоминания В. Сахарова о Юрии Селезневе. В них есть соображения, из-за которых якобы В. Сахаров и Юрий Селезнев не смогли стать настоящими друзьями, потому что “...за спиной Селезнева стоял могущественный и непростой покровитель — Вадим Валерианович Кожинов, человек хитрый, скрытный и недоброжелательный, чья чрезвычайно смелая и подчеркнуто шумная, но неизменно безнаказанная деятельность по руководству “правым” славянофильским лагерем и журналом “Наш современник” и тогда вызывала у меня весьма интересные соображения и сопоставления, что сразу было замечено и обошлось мне дорого: я был изгнан из “Нашего современника” и других “славянофильских” изданий”.
Вот еще один пример того, куда заводит зависть. Я прекрасно помню, что, когда В. Сахаров начинал печататься, Вадим проявлял к нему некоторый интерес. Но со временем выяснилось, что Сахаров человек вроде бы из патриотов, но пишет скучновато, мыслит не талантливо — и Кожинов, естественно, охладел к нему. Из “Нашего современника” Сахарова никто не изгонял, принес он к нам в 90-е годы одну-две статьи, но были они академически тусклыми, и мы их отклонили. Вот и все. Я сказал об этом Вадиму, как члену редколлегии, помня, что когда-то он все-таки опекал Сахарова, но Вадим даже не захотел поглядеть забракованные труды и еще раз сказал о заурядности всего, что выходит из-под пера почтенного ученого. О себе В. Сахаров пишет так: “Я все же чистый критик, несмотря на докторскую степень и академические звания”. Напомню, что Вадим Кожинов до конца жизни оставался всего-навсего кандидатом филологических наук. Вот где собака зарыта. Задним числом самолюбивая посредственность намекает на некую провокаторскую загадку Вадима (“смелую и подчеркнуто шумную, но неизменно безнаказанную деятельность”). А как бы ты хотел, чтобы его наказывали? Изгнали из Института мировой литературы? Да ни один директор не согласился бы уволить яркого и талантливого сотрудника. Негласно запретить публиковать его работы? Это было в восьмидесятых годах после нескольких рискованных статей Вадима в “Нашем современнике”. Кожинова невозможно было никак отлучить от литературы, потому что он, в сущности, всю жизнь вел себя как вольный художник, не боялся никаких запретов и взысканий. Не надо обладать семью пядями во лбу, чтобы понять: говоря о “безнаказанности”, Сахаров намекает на якобы тайные связи Кожинова с Лубянкой. Но Вадим никогда не скрывал и многим друзьям при мне рассказывал, что в 60—70-е годы его раза два приглашали на Лубянку для разговора. А в 1983 году, когда генсеком стал Андропов и Вадим заинтересовался его национальностью, пришлось ему побывать на ковре у самого Ф. Бобкова. Я-то полагаю, что ребята из этого ведомства, видимо, понимали его влияние на общественную жизнь и надеялись хотя и осторожно, но все-таки управлять им. Он каждый раз отвечал, что ценит усилия Комитета по охране государства, но сам, как русский патриот и государственник, всегда будет выбирать свой личный путь в борьбе за русские таланты и историческую истину. Вежливо отказывался от сотрудничества, получал пропуск, прощался и с облегчением выходил на просторную Лубянскую площадь. Так что не надо бы Сахарову со злорадством намекать на то, что он уже тогда понял тайную суть кожиновского влияния, что якобы “сразу было замечено и обошлось мне дорого: я был изгнан...” Боже мой, какое болезненное самомнение! Да кому в те времена было нужно замечать и разгадывать “проницательные открытия” какого-то второстепенного сотрудника ИМЛИ да еще “изгонять” его из всех “славянофильских” изданий”, как фигуру крупную и опасную!
“...за спиной Селезнева стоял могущественный и непростой покровитель...”, “хитрый, скрытный, недоброжелательный...” — и возникает образ этакого надсмотрщика, идеологического диктатора, “ловца душ человеческих”. Не дай Бог, кто поверит такому портрету Кожинова, нарисованному рукой завистливого клеветника. Но Селезнев здесь ему не союзник, потому что молодой, еще никому не известный в Москве краснодарский литератор, мечтая о том, чтобы “Вадим Валерианович” стал его наставником и другом в московской жизни, писал ему из Краснодара такие письма: