Шло время. Подросла наша дочка Света, и мы начали брать ее с собой на концерты. 7 декабря 1975 года мы пришли в Малый зал консерватории на авторский вечер Свиридова. Вместе с композитором выступил тогда Евгений Нестеренко — в то время, наверное, самый молодой из ведущих басов Большого театра. Среди номеров программы были две песни, которые публично прозвучали впервые: “Гибель комиссара” на слова Александра Прокофьева и “Петербургская песенка” на слова стихотворения Александра Блока “Хожу, брожу понурый...”.

“Блоковская” песня вызвала такой восторженный прием, что исполнители сразу же повторили ее. А наша девятилетняя дочь, взяв программку концерта, поставила у названия этого произведения три больших восклицательных знака... Детское сердце сразу же потянулось к задушевной простоте и великой правде безыскусного напева, рожденного композитором в слиянии со столь же безыскусными и простыми, но от этого не менее значительными поэтическими строками Блока. С того момента “Петербургская песенка” стала одной из самых любимых в нашей семье.

12 января 1976 года в Большом зале консерватории состоялся еще один вечер свиридовской музыки. За роялем был автор. В первом отделении, как и в прошлый раз, пел Нестеренко, а во втором — Елена Образцова. Концерт открылся циклом песен для баса на слова Роберта Бернса в переводе С. Я. Маршака. Когда исполнение закончилось, Светлана написала на программке рядом с перечнем частей цикла: “Музыка: вся музыка очень красивая. Одна быстрая, другая медленная и ласковая”.

В ту зиму авторские вечера Свиридова проходили в связи с его шестидесяти­летием. Дочка знала про это и захотела сама поздравить композитора. У нас дома было несколько грамзаписей его музыки с изображениями автора на конвертах пластинок, а также книга А. Н. Сохора “Георгий Свиридов” (М., 1972), иллюстрированная фотоснимками. Уже не помню, какая из этих фотографий стала Свете образцом для ее портретного рисунка Свиридова. Закончив работу, она самостоятельно подписала рисунок и послала (без всяких сопроводительных пояснений взрослых) на имя юбиляра по адресу Союза композиторов СССР.

Этот детский знак внимания дошел тогда до адресата и очень его тронул. Правда, узнали мы об этом только через одиннадцать лет. Лишь в мае 1987 года, спустя пять лет после нашего личного знакомства, Эльза Густавовна Свиридова передаст мне пластинку с записью “бернсовского” цикла в исполнении А. Ведер­никова и автора, на конверте которой, слева от изображения прекрасной скло­ненной головы Георгия Васильевича, я увижу его собственноручную надпись: “Светлане Субботиной с самыми лучшими пожеланиями. Г. Свиридов. 22. III. 76”.

В те же мартовские дни 1976 года Виктор Татарский, ведущий передачи “Встреча с песней”, прочел в ней мое письмо со словами сердечной призна­тельности композитору. Оно было отправлено на радио еще в предъюбилейном ноябре 1975 года и заканчивалось просьбой дать в эфир свиридовский хор “Как песня родилась” на слова Сергея Орлова. Эта просьба была выполнена.

К тому времени музыка Свиридова не только дарила нашу семью праздниками концертов, но и прочно вошла в быт. В начале февраля 1976 года у нас родился второй ребенок — сын, и я помню, например, как в первые месяцы жизни младенца, укачивая его перед сном, напевал ему, как колыбельную, свиридовскую песню “В октябре” на слова Блока:

 

Открыл окно. Какая хмурая

Столица в октябре.

Забытая лошадка бурая

Гуляет на дворе.

Снежинка легкою пушинкою

Порхает на ветру,

И елка слабенькой вершинкою

Мотает на юру.

 

Вообще русская поэзия, как и русская музыка, была очень близка мне с малолетства. В отрочестве и ранней юности я не расставался с оказавшимся у нас дома томиком стихов Тютчева. В начале и середине 60-х годов я, конечно, ходил на московские поэтические вечера, следил за появлением в печати произведений поэтов начала XX века, о которых почти ничего не говорилось в школьных и вузовских учебниках по литературе. У моих современников, входивших в жизнь в те годы, все их имена и на слуху, и в памяти...

Но среди них почему-то не было такого — Николай Клюев. Это имя можно было встретить, пожалуй, только в литературе о Есенине. В отличие от книг Ахматовой, Есенина и Пастернака, которые (при всех ограничениях) выходили и тогда, прочесть Клюева в современном издании в ту пору было невозможно: его имя находилось под негласным запретом.

Помог случай. В личной библиотеке одного из моих коллег по институту Анатолия Гулютина оказался двухтомник Клюева 1919 года “Песнослов”. Где-то в середине 70-х годов он попал мне в руки. Открыв вторую книгу “Песнослова”, я прочел:

 

Четыре вдовицы к усопшей пришли.

Крича, бороздили лазурь журавли.

Сентябрь-скопидом в котловин сундуки

С сынком-листодером ссыпал медяки...

 

Образность и непохожесть этих строчек ни на какие другие поразили меня. Конечно, я немедленно забрал “Песнослов” к себе домой, чтобы читать и перечитывать клюевские стихи. А потом стал выяснять, пишут ли все-таки что-нибудь о поэте и его творчестве в наши дни, и узнал, что в Петрозаводске живет краевед А. К. Грунтов, который печатает статьи о Клюеве в журнале “Север”. Я послал туда на имя Александра Константиновича письмо с накопившимися у меня к тому моменту вопросами о поэте. Он ответил мне, и с тех пор началось наше тесное сотрудничество, продлившееся до последних дней жизни этого замечательного человека.

Летом 1980 года я поехал в Петрозаводск, чтобы повидаться с ним и побывать в клюевских родных местах (тогда я уже знал, что от Петрозаводска до Вытегры, где бывал и жил Клюев, можно добраться по Онежскому озеру всего за три часа). Все это осуществилось, и я вернулся домой, переполненный тем, что увидел и узнал на родине поэта.

Мой восторг “новообращенного” требовал выхода — им непременно надо было с кем-то поделиться. И тут случилось еще одно событие. Я приобрел вышедшие из печати ноты сочинений Свиридова на слова Есенина “Отчалившая Русь” и “Светлый гость”, еще нигде не исполнявшихся. Они вызвали во мне такие эмоции и раздумья, что я, ранее и не помышлявший о прямом обращении к композитору, начал писать ему письмо. Оно было закончено и отправлено в августе или сентябре 1980 года.

Вот это письмо; привожу его здесь (как и каждое из тех моих писем, о которых еще будет речь) по сохранившемуся черновику:

 

 

Глубокоуважаемый Георгий Васильевич!

Прежде всего, извините меня, Бога ради, за то, что я отрываю у Вас время. Я долго не решался написать это письмо, однако сейчас мне кажется долее невозможным обойтись без обращения к Вам.

Музыка Ваша, особенно хоровая и вокальная, уже давно стала частью моей жизни. Хотя и звучит это выражение в достаточной степени банально, оно — не фраза. Я убежден, что Ваши сочинения являются идеальным воплощением русской поэзии в пении, драгоценным сплавом русского стиха и русской музыки.

Очень трудно писать об этом, да и нужно ли? Можно ли перевести на язык прозы то настроение, которым проникаешься, когда слушаешь “Петербургские песни” или “Поэму памяти Есенина”, “Пушкинский венок” или “Душа грустит о небесах...”, “Голос из хора” или “Любовь святая”?

Земной поклон Вам — и от меня, и от моей семьи, и от всех моих близких друзей — почитателей Ваших.

Недавно я испытал большую радость, познакомившись с клавирами Ваших новых сочинений на стихи Есенина. Хотя музыкальное образование мое типа “церковно-приходской школы”, разобрать партию для голоса я в состоянии. Впечатление очень сильное — эта музыка уже стала “моей”. И сейчас, когда я пишу эти строки, мне звучит: “Тебе, твоим туманам и овцам на полях несу, как сноп овсяный, я солнце на руках”. С нетерпением жду, когда “Светлый гость” и “Отчалившая Русь” появятся на московских афишах (мы стараемся не пропускать ни одного концерта, где исполняются Ваши сочинения).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: