30 марта. Переписал последнюю главу IV части — “Исход”. Ушли навсегда.

 

21 апреля. Все эти дни читаю “Пушкин в жизни” Вересаева, статью Ахматовой, “После смерти Пушкина” Одобовской и Дементьева.

Чувство не прощает Наталье легкомыслия! Нельзя простить ее за то, что она после того, как была предотвращена первая дуэль с Дантесом и Пушкин еще страдал в одиночестве, продолжала подмигивать Дантесу. Наталья не любила Пушкина в обществе, может быть, даже стеснялась его некрасивости. Ободовская и Дементьев умиляются ею, забывают при этом подумать о ее позднем возрасте: что ей оставалось на закате, как не быть примерной? В письмах она почти не упоминала о Пушкине. Баба, она приспособилась к новой жизни возле Ланского и дорожила ею. Интересно, что она рассказывала взрослым детям об их великом отце? Поразительно то, что ни она, ни дети не вели дневников, не написали воспоминаний. (Дальний читатель вредный — ему все дай.) А дворяне любили писать для себя. А Вяземский! а эти Карамзины! а братец Левушка! Посредственные души. Чужие люди (Анненков, Бартенев) сделали больше, чем родственники и друзья. Жили и жили себе. Или мы их нынче не понимаем?

 

14 мая. Читаю письма Петрарки и думаю: сколько веков его уже нет! Подумаешь, открытие! — скажут. Но все банальное становится под гнетом чувства великим, ты этим живешь каждый раз как будто впервые.

 

17 мая. Умер Ф. А. Абрамов.

 

9 июня. Все дни — горькое сознание ошибки: зачем я взялся за этот роман? Зачем растянул работу на долгие годы? Страшно оглянуться назад. Сижу над правкой главы “Тамань”.

Без конца могу перечитывать “Темные аллеи”, “Таню”, “Несрочную весну” (да почти всего Бунина), “Даму с собачкой”, “Дом с мезонином” Чехова, “Два гусара” Толстого, “Тамань” Лермонтова, всю прозу Пушкина.

 

1985

22 ноября. Перечитываю (через 12 лет) “Грасский дневник” Г. Кузнецо­вой. 1927 год — это разгар романа И. А. и Г. К., и смешно читать, когда Иван Алексеевич, такой жестокий к бабскому письменному рукоделию, “настаивал на более упорной работе для меня”. В таких случаях влюбленные профессора пишут своей подруге статьи, диссертации, а Бунин упоенно дурачит ту, для которой вся ее поэзия — повалиться на постель в отсутствие жены Веры Николаевны...

 

пос. Пересыпь

8 февраля. В какой раз читаю три главы “Жизни Арсеньева” Бунина (о “гиганте-гусаре”) и всегда, как и при чтении другого, написанного им и еще кем-нибудь в Париже, тихо загораюсь: как бы хотел я чудом перенестись в те годы ангелом и поглядеть на всех русских, очутиться поближе к их горю, скитанию, посидеть за столами, походить в клубы, на собрания, почитать ежедневные газеты и снова чудом унестись в Россию. О каждой эпохе нужен роман “Война и мир”. Но ни там, ни у нас никто за такой роман не взялся. (Ночь) .

 

9 февраля. 5-й час утра. Так и не заснул. Обиды всякие вспоминаются.

 

О Сибири — надо поехать летом. Ведь это родное, там дом. В половине восьмого побежал по обледенелой дороге в магазин, купил сигарет, зачем-то бутылку пива. Бежал, думал: “В Сибири вот так же холодно было; хорошо, но уже не по мне; хо-лод-но...” Настроение грустное. Одиноко! Завтра в Краснодар. Где вы все? Где все, кого я знал, ценил, кого боготворил, с кем дружил, — где вы сейчас встали и куда пошли? Где Назаров, Малыгин, Пичугин, Кириллов? Где другие? Что дома? Какой пошла в школу Настенька? Утро остро напоминает о единственной жизни. А скольких уже нет! Князья, о которых вчера читал у Д. Балашова, цари, Пушкин, Толстой, тьма других — все спят, все покинули сей мир. Как часто я думаю об этом и записываю... и вот даже старуху Царицыху, ту, что бурчала на Печорина (Лермонтова), поминаю (просматривал листочки своей “Тайны хаты Царицыхи”)...

 

6 марта. Весь день снежный свет бьет в окошко кухоньки, где я сижу за столом и еще раз вычитываю 1-ю часть романа “Наш маленький Париж”. К берегу идти не хочется — холодно. Матушка варит говяжьи ножки на холодец. Всегда бы жить в Пересыпи! Каждый Божий день я вспоминаю, как веками жили русские люди в деревне: и крестьяне, и помещики, и отставные вельможи.

 

14 марта. Истинная человечность не в афоризмах, не в высказываниях героев “по различным проблемам” (чем славится один наш московский писатель), а в самой чуткой душе автора, которая разливается по всему произведению.

 

17 марта. 1 час ночи. Днем уезжаю домой. Матушка одна заснет и одна проснется. Душа разрывается.

 

28 марта. Все-таки деревня (поселок, станица) остается еще тем наивным уголком, где остро, свежо чего-то ждешь. К вечеру с нетерпением ждешь газет, писем, правительственных сообщений по ТВ. Думаешь о новых книжках в далеких городских магазинах — они без тебя уже появились, проданы, кое-какие спрятаны. Дома лежат бандероли, письма, кто-то звонил. Читаешь о древних греках и римлянах (у Хафнера) — снова в тебе притихшее сокровенное чувство бытия, горькое, но высокое сознание неминуемого расставания (как и они расстались). Нежнее относишься к семье. Порою легко завидуешь москвичам, у которых много удовольствий, — ты ведь с утра до вечера в тишине. Вспомнишь многих и многих. Топится печка. Соседские окошки еще не зажглись. Матушка пошла кормить собак в опустевшем дворе Паскалей. Настя с подружкой играет у татарки. Телевизор сломался. Деревня! Земля оголилась и ждет семян. И собаки гуляют. А в городе уже “час пик”, давятся в трамваях, автобусах и в этой давке ненавидят друг друга...

— О, ты не знаешь, что такое жить в провинции, — не раз говорил я своему другу в Москве. — Везде вроде одно и то же; везде черти и графоманы лезли в партийную щель и показывали ангельски преданные головки. Везде люди предают друг друга, и, пролежав с тобой ночь в гостинице в какой-нибудь станице, коллега так же катит бочку на ничего не знающего “товарища по цеху”, как и в Москве; в другой раз он с этим товарищем коротает ночь в такой же гостинице и катит на тебя. Да если бы в этом было горе. В Москве можно было забыть всех и пойти в гости к Л. Д. Любимову или к той же дочери Куприна, послушать что-то другое. Или позвонить П. В., который предпочитал не читать советских книг. Не мог. В Москве я бы жить не стал (она хищная, как носильщики на Курском вокзале), но там есть среда. О художественной среде, без которой трудно подниматься по ступенькам, говорил и Чехов. В Таганроге-то ее не было. И хоть из провинции вышла вся русская культура, трудно представить, что было бы с Чеховым, если бы он так и остался в Таганроге. А уж в наше время! Тоньше того, что “Пушкин пишет здорово”, ничего не услышишь.

 

1986

15 декабря. После долгого перерыва пришел в архив и снова встретился (с безмолвными, но как с живыми) с сотником Семеном Гладким, хорунжим Яковом Кондрюцким, старшим урядником Петром Поночевным, Артемом Лисевицким и урядником Иваном Бурносом. Чем они жили в 1823 году? Почему они должны быть забыты? Почему они должны навеки остаться в фонде 396, опись 2?

 

Вот великих, узаконенных историей, мы всех знаем. Не великие (иные) тоже остались в анналах. Помнят полководцев, князей, наместников, наказных атаманов. Иван Петрович Бурнос — великий неизвестный. Народ. Была у него слава, скорее всего, под старость.

— Мы Бурносы, — сказала одна женщина. — Но мы ничего о себе не знаем.

Бурнос Мария — выпускница Мариинского института в 1902 году. Куда она делась?

 

7 февраля. Становится не по себе от мысли, что когда-то там, где ты спал, обедал, читал и писал, будут жить другие люди, со своими порядками, вещами...

1987

17 июня. Вот наше утро на земле. На заре пошел дождь и до часу дня с перерывами налетал звонкой сыпучестью, утихал, а с виноградных листков, с ореха долго еще секундами ронялись капли... Как хорошо! Внезапно вспомнишь, что жизнь сокровенна такими минутами. Мать принесла кружку чая и кусочек с маслом. Это мгновение потеряется, его не уловишь, оно и в детстве было, да где теперь? Собирался утром в Темрюк, но проснулся — дождь. И хорошо, что дождь помешал. “И облегчился мыслями...”


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: