Или иногда в Виорне по ночам…
– А почему вы сказали: «Теперь, когда все кончено…»? Вы что, и вправду так думаете?
– А разве теперь что-нибудь еще может начаться? Стало быть, все кончено.
Она мертва, значит, для нее все закончилось. Я сделала это – значит, и для меня тоже…
С домом покончено, и для него тоже все позади. Это длилось целых двадцать два года, но теперь все кончено, все позади…
Один день, длинный-предлинный – день-ночь, день-ночь, – и потом вдруг это убийство…
Помнишь зиму, когда приходится жить без сада, а в остальном все время одно и то же. По-моему, на этой лавочке я успела передумать обо всем на свете.
Я читала газету, а потом, сидя на лавочке, думала о том, что в ней было написано. Иногда даже о политике. Мимо проходили люди, я думала о них… И о Марии-Терезе тоже думала… как ей жилось… Даже затыкала себе воском уши. Не так часто, может, раз десять, не больше, вот и все. А что мой муж, он говорил вам, что собирается продать дом?
– Не знаю.
– Ясно, продаст, тут и думать-то нечего. И мебель тоже, сами подумайте, что ему еще остается делать? Устроит аукцион прямо на улице. Вытащит все наружу. Жители Виорна соберутся поглазеть на кровати, которые будут стоять на улице. Теперь мне уже все равно, что они подумают, когда увидят всю эту пыль, столы в жирных пятнах, грязную посуду… Видно, так уж суждено было случиться…
Думаю, ему будет нелегко от него избавиться… кому понравится дом, в котором произошло убийство… Может, даже придется продать его по цене участка под застройку. Хотя, говорят, в Виорне теперь земля стоит франков семьсот за квадратный метр, а если еще учесть сад, можно получить неплохие деньги.
Интересно, что он с ними сделает, с этими деньгами?
– Скажите, а вы сами, разве вы не считаете, что у вас было все, чтобы быть счастливой?
– Для тех, кто так говорит и так думает, и я тоже так думаю… вроде у меня и вправду было все, чтобы быть счастливой… Хотя, с другой стороны, для других… пожалуй, что нет…
– И кто же эти другие?
– Вот вы, например.
– Но, по-вашему, я тоже ошибаюсь, ведь так?
– Да, пожалуй. Когда вспоминаешь, как все было с тем полицейским из Кагора, то кажется, будто после этого уже вообще ничего не происходило. Но это все неправда. Я ведь никогда ни на минуту не расставалась с тем кагорским счастьем, оно заполняло всю мою жизнь. Зря вы думаете, что это было счастье на каких-нибудь два-три года… нет, это было счастье навсегда. Когда я сплю, оно все еще длится, я вижу, как он улыбается мне из-за изгороди, возвращаясь со службы. Мне всегда так хотелось объяснить все это хоть кому-нибудь – но с кем, скажите, я могла поговорить об этом мужчине? Теперь уже слишком поздно, все слишком далеко… слишком поздно.
Писать о нем письма… это я могла бы – но кому?
– А почему бы не ему?
– Да нет, он все равно бы не понял.
Их надо было посылать кому попало. Но кого попало, таких ведь не так легко найти. А другого выхода не было: надо было отправлять их кому-то, кто бы не знал ни его, ни меня – иначе этого не понять.
– Тогда, может, в какую-нибудь газету?
– Бесполезно, мне ведь несколько раз приходилось писать в газеты, по разным причинам – правда, не по таким важным…
– А что было в промежутке между садом и всем остальным?
– Был момент, когда из кухни начинал доноситься запах стряпни. Сразу понимаешь, что до ужина остается не больше часа, что надо поторопиться и поскорее додумать о том, о чем еще надо подумать, потому что до конца дня осталось не больше часа. Вот и все.
Знаете, месье, когда я сидела в саду, у меня на голове всегда была такая свинцовая крышка. И мыслям, приходившим мне в голову, надо было пробиваться сквозь эту крышку, чтобы… ну, скажем, чтобы мне стало спокойно, что ли… да только им так редко удавалось вырваться наружу… Чаще всего эти мысли снова падали мне на голову, оставались под крышкой и все копошились-копошились там, а это было так мучительно, что я много раз хотела наложить на себя руки, только бы не терпеть больше таких мук.
– Но ведь иногда им все-таки удавалось прорваться сквозь эту свинцовую крышку, разве нет?
– Да, иногда они вылетали, на пару дней. Я ведь не какая-нибудь полоумная, я прекрасно знаю, что им некуда было исчезнуть. Но в тот момент, когда они покидали меня, прежде чем улететь прочь, мне было так… ах, я была так безмерно счастлива, что казалось, будто я схожу с ума. У меня было такое ощущение, будто все слышат, как я думаю, будто все мои мысли разрываются на улице, точно пули из ружья. Даже улица от этого меняется. Порой прохожие оборачиваются и смотрят в сторону сада, будто их кто-то окликнул. Я хочу сказать, мне могло бы показаться такое…
– А эти мысли, они были связаны с чем? С вашей жизнью?
– Будь они только про меня, про мою жизнь, разве они заставили бы кого-нибудь обернуться? Нет, они были совсем-совсем другие, они касались не только меня и тех, кто был вокруг. Они могли бы принадлежать всем… и принести им пользу. Это были мысли о счастье, о растениях зимой, некоторых растениях, кое-каких вещах, о еде, о политике, о воде, да, о воде, о холодных озерах, о том, какое дно у этих озер, об озерах на дне озер, о воде, которая утоляет твою жажду, принимает тебя в свои объятия, смыкается над тобой… вот обо всем об этом… чаще всего о воде и еще о зверях, что шатаются без передышки, без рук, обо всем, что мелькает мимо… да, часто и об этом тоже… а еще все эти мысли о Кагоре, всегда, когда я об этом думаю, а когда я об этом не думаю, то про телевизор, который вмешивается во все остальное, одна история громоздится на другую, вторая на третью, все это копошится, копошится, сплошное копошение, одно на другое, а в результате все начинает шевелиться и все такое прочее… и еще о соединении. И разъединении, об этом тоже много-много, понимаете, как все копошится-копошится, вместе и по отдельности, каждое само по себе, зернышко по зернышку, и в то же время склеенные между собой, об этом копошении умножения… и деления, обо всей это неразберихе и о том, что пропадает, теряется навсегда, и еще о множестве всяких разных вещей, и так далее и тому подобное… и еще даже сама не знаю о чем…
– А об Альфонсо?
– Еще бы, конечно, вот как раз о нем-то много-премного, он ведь весь нараспашку, ничего за душой, сердце открыто, руки нараспашку, хижина пустая, никакого багажа – и никого, кто бы понял, что он лучший из всех…
– А о тех, кому тоже случалось убивать?
– Да, и о них тоже, но теперь я знаю, что тут я ошибалась. Об этом я могла бы говорить только с тем, кто тоже пережил такое, понимаете, он мог бы помочь мне. А с вами – какой смысл…
– А вам бы хотелось, чтобы другие узнали, о чем вы тогда думали, сидя в саду?
– Еще бы.
Мне бы хотелось предупредить других, пусть бы знали, что у меня есть для них ответы. Но как это сделать? Я оказалась недостаточно умной для своего ума, у меня бы все равно ничего не вышло. Вот взять, к примеру, Пьера Ланна, так он даже слишком умен для своего ума – а я нет… Мне бы так хотелось быть совсем-совсем умной. Если что-то и служит мне утешением, когда я думаю, что когда-нибудь умру, так это мысль, что я не была достаточно умной для ума, бывшего у меня все это время. Так и не вышло, как ни старалась. Вы только представьте себе, даже подумать страшно, быть очень-очень умным и знать, что этому уму суждено умереть вместе с тобой… Но все равно я предпочла бы быть такой умной.
Столько времени, уйма времени – и все впустую. Теперь-то я спокойна, потому что знаю: все равно уже слишком поздно.
– И когда все это началось?
– В пустых классах, когда я убиралась в школе. Еще хранилось тепло детей, я одна, заперта с цифрами на таблицах, деление как умножение, умножение как деление… и вот сама я становлюсь цифрой «три»… нет, правда-правда, так оно и было.
– Ваш муж говорил, иногда вам казалось, будто вы разговариваете с прохожими.