Мать Виктора как бы одеревенела в своем горе — с начала войны она теряла второго сына; жена комбата, упав на кровать, заби­лась в истерике, отец сжал до судороги в суставах натруженные рабочие руки и тихо зарыдал. Один лишь трехлетний сын комбата не пони­мал, что происходит, тянул мать за подол платья и твердил: “Ма-ма, ма-ма...”

 

Сегодня оба брата в граните. Каждый там, где встретил свою смерть и бессмертие. Николай — на развилке шоссе Минск—Радошковичи, где стоит высокая стела-обелиск в честь отважного боевого экипажа. Виктор спит вечным сном на окраине местечка Кокошкино — там создан мемориал погибшим солдатам Великой Отечественной войны.

*   *   *

И еще одна весточка с берегов великой русской реки — нам пишет Анатолий Денисович Баринов, инвалид войны 2-й группы, бывший помощник начальника отдела штаба 249-й Эстонской стрелковой дивизии, гвардии старший лейтенант, житель Сталинграда (для всех любящих Россию и, конечно же, для ветеранов-фронтовиков город-герой на Волге навсегда останется легендарным Сталинградом).

На ратных полях Великой Отечественной войны среди солдат и офицеров был обычай записывать и заучивать наизусть полюбившиеся стихотворные строчки как известных, так и самодеятельных поэтов. Во фронтовом блокноте Анатолия Баринова до сих пор хранится четверостишие, которое может послужить эпиграфом к его публикуемым ниже воспоминаниям:

 

Узбеки, русские, эстонцы и чуваши —

Одна семья, один великий дом.

Все города и все народы наши

Куют сейчас победу над врагом...

 

Co дня вступления в ряды Эстонского национального корпуса и боевого крещения помню и буду помнить всю оставшуюся жизнь братьев эстонцев-однополчан, с которыми в едином строю прошел по фронтовым дорогам войны.

 

ОТ  КАМНЯ  ДО КАМНЯ

За годы войны я много видел слез, но сам никогда не плакал. Но уже после войны мне суждено было пережить минуты, когда, казалось, сердце готово было разорваться.

Это произошло осенью 1995 года. Поезд остановился на уральской станции Чебаркуль. И когда я посмотрел в окно, то словно бы вернулся в ту далекую, но до боли близкую осень. Я вышел из вагона, побежал и, задыхаясь, упал на камень, обнимая его шершавые выступы. Да, это был он — тот самый огромный валун на крутом берегу, у которого мы подолгу простаивали перед отправкой на фронт частей нашего Эстонского национального корпуса, глядя в осенние, померкнувшие воды озера.

Замкнулся круг десятилетий. Четыре начальных года из них изо дня в день, из ночи в ночь рядом с жизнью шла смерть. Живые вернулись к своим памятным березкам, каштанам, кленам, а я вот — к камню. Он вдруг оказался для меня таким родным и дорогим хранителем моих дум, моих надежд, поверенных ему перед отправкой на фронт. Тогда я не знал, что за тысячи километров от него, на земле Эстонии, полуострове Сырве, около другого камня на несколько секунд в памяти вспыхнет, как пламя взрыва, вся моя жизнь. Вспыхнула, но не погасла навеки. Уж, видно, мне так на роду написано.

И вот я вернулся. Я сказал камню, как человеку: “Здравствуй!” — и поклонился. Он молчал, а меня буквально разрывало от нахлынувших воспоминаний: “Ты помнишь, мы часто приходили к тебе? Почему ты не спросишь, где мои друзья? Их многих нет в живых. Одни не дошли до родных мест и зарыты под Великими Луками, другие остались там, на Сырве, недалеко от того камня, твоего побратима...”

Он все понял, но не шелохнулся ни одним выступом. А ведь от такого горя, мучительного, безысходного, и камни бы должны содрогаться.

Тронулся поезд. Промелькнула площадка. Да, площадка, а не станция с корпусами новых домов, какой она проходила перед моими глазами. Я уже ничего не видел, кроме площадки тех далеких лет и людей в серых шинелях. Закрыл глаза, как от яркого солнца, увидев медсестру саперного батальона Валю Кикс. Она очень красивая. Черты смугловатого лица оттеняют искря­щиеся глаза, а волосы цвета прибрежного песка волнисто спадают с плеч. Улыбаясь, что-то говорит ей высокий, стройный, с немного скуластым лицом помощник начальника разведотдела штаба дивизии капитан Рудольф Казари. Нарастал стук колес экспресса, и, как тогда, я услышал протяжную эстонскую народную песню со словами к “коду-котас” — родной, отчий дом...

 

Мне часто вспоминается отчий дом,

И часто вижу сон о том,

Где отцовская крыша

Укрывала меня маленького.

 

И у меня тоже тогда заныло сердце при воспоминании об отчем крае на Волге. Я увидел степь и колыхающееся море колосьев пшеницы. В те минуты предельной любви к Родине каждый из нас не мог не думать: а что ждет меня в пучине фронта? И чем чаще стучали колеса вагона, тем быстрее мы приближались к томившей нас неизвестности... И все воспоминания перемешивались и сливались воедино с днями мирной жизни.

...По привычке что-то оставлять предметное от памятного события до сих пор храню в хрустальной вазочке почерневший бутон розы. Я вижу ее ярко-красной в букете. Его мне преподнесли в детском садике на встрече с ветеранами войны. Дети дарили букеты и низко кланялись. А при проводах ко мне подошла девочка лет шести-семи и, чуть-чуть заикаясь, спросила:

— А почему вас не убили?

Нагнувшись, взял ее маленькие ладошечки, посмотрел в светлые глазки.

— А твоего дедушку убили?

— И дедушку, и дядей, мама сказала, убили на войне.

Что ответить, как сказать? Не нашел слов. Вынул розу, а букет отдал девочке.

— Скажи маме, что это от дедушки, которого не убили на войне...

Шел со встречи, и вдруг так ярко вспыхнули в памяти те далекие годы второй половины 20-х. Я отрок, учащийся семилетки — школы колхозной молодежи. Ах, как тогда мы верили в коллективизм! В классе сидели не за партами, а вкруговую за одним столом, чтобы друг другу помогать. А в большую перемену ходили во всю ширь длинного коридора бывшего коммерческого училища обнявшись, как сплетенные, и пели, пели: “Смело мы в бой пойдем за власть Советов...”, “Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка...” И не было ни одного безголосого.

Вспомнил все потому, что была еще песня, неизвестно откуда к нам пришла, но в памяти жива до сих пор: “Полно, полно, мать родная, полно плакать обо мне, не всегда же, дорогая, убивают на войне”. Не было, да и не будет такой войны, с которой не вернулся хотя бы один воин.

Нет, мне уже нетрудно было воскресить в памяти все то, через что прошел. Но как неожиданно в породе засверкают звездочками крупицы золота, так в памяти вспыхивали самые яркие эпизоды того начала ратных дней и ночей.

...Ноябрь 1942 года. Освобожден Калинин. Наша часть — в числе заменяющих почти до предела поредевшие войска фронта. Задача: добить немцев, укрепившихся в окруженных городах. Путь на север. Холодно. Перед погрузкой в эшелон лейтенант из штабного отдела личного состава вручил каждому по “смертнику” — пластмассовому мундштуку-жетону с завинчивающейся крышечкой, который надлежало хранить в узеньком кармане-пистончике армейских галифе.

Ночь. Теплушка. Лежим вповалку на полу. Все ускоряющийся перестук колес. Не спится. Тревожно. Слышны выстрелы зениток. С потолка падают слабые лучики света от “летучей мыши”. Достал мундштучок, вынул узенькую полоску глянцевой бумаги и перечитал свою фамилию, имя, отчество, где родился, адрес. Как будто бы раньше этого не знал, словно кто-то другой вписан — не я. Лежащий рядом офицер сказал:

— Выбрось ты эту штуковину, легче будет.

— Почему?

— Да она тяжелее винтовки, всю душу оттянет. Знать, не слышал солдат­ского поверья: выбросишь — значит, о смерти думать не будешь, жив останешься.

— Глупость, предрассудки.

— Ну, как знаешь, я сказал, что слыхал.

Стало еще тревожнее. До этого не чувствовал этой граммовой “воинской ноши”. Как ни ворочался с боку на бок, закрыв глаза и стараясь заснуть, но мундштучок словно смотрел на меня, и на душе становилось мрачнее и тяжелее. Достал. Отвернул крышечку и снова вынул крохотный рулончик, развернул в полоску, сложил вдвое, и пальцы невольно разорвали пополам, потом еще раз, еще... Обрывки крепко зажал в ладони. Тихо открыл дверь, чтобы просунуть кулак. Разжал пальцы, и белые клочочки с моим “я” рванул с ладони обжигающий холодом ветер и унес в таинственную темноту...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: