В прошлом году книга его бесед с М. Бахтиным вышла в издательстве “Согласие”. В беседах Дувакина и Бахтина не случайно много раз заходил разговор о Вадиме Кожинове. Вадим Валерианович вместе с Сергеем Бочаровым, Петром Палиевским и Георгием Гачевым сделали все для того, чтобы извлечь из научного небытия имя ученого, жившего с конца 30-х годов в забвении в городе Саранске. Перевести его в Москву, издать книги о Достоевском и Рабле, словом, вернуть незаурядного мыслителя в лоно отечественной культуры.
Мы перепечатываем из вышедшей книги характерный отрывок из разговора Бахтина с Дувакиным, где речь идет о Кожинове. Бахтин защищает Вадима Валериановича от несправедливых упреков Дувакина, подозревавшего, что Кожинов отдалился от бывшего преподавателя из-за того, что последний попал в идеологическую опалу.
Д.: А “Достоевского” Вы написали ведь в первый раз перед арестом?
Б.: Еще перед арестом, да.
Д.: В 28-м году?
Б.: Да.
Д.: Так что Вы уехали уже человеком с именем. Эта книжка, вообще говоря, была замечена.
Б.: Замечена была книжка, да, замечена.
Д.: О ней писали. А второе издание делали, сидя в Саранске?
Б.: Второе издание я делал, сидя в Саранске, да-да. Ко мне туда приезжали Кожинов, редактором моим был... Сергей Георгиевич Бочаров. Вот.
Д.: А! Сережа Бочаров!
Б.: Тоже... друг, и он тоже приезжал ко мне в Саранск.
Д.: Вот это хороший парень...
Б.: Очень хороший. Замечательный.
Д.: А Вадим Кожинов — это мой ученик, и близкий ученик, но я должен все-таки сказать — Васька Буслаев: “Размахнись, плечо!” Опираться на него трудно. Он, правда... должен сказать, что я от него услышал... Я не знал, где Вы, что Вы... и какой Вы... Он очень способный человек.
Б.: Он очень способный человек.
Д.: Очень способный... но довольно беспринципный. К сожалению. Вот не знаю... Он очень всегда подчеркивал, что он мой ученик и так далее, а потом фьюить — и исчез. Как-то стало это не очень приятно...
Б.: Ах, Вы думаете, что в связи вот с этой Вашей историей?
Д.: Да!
Б.: Нет, что Вы! Вы не знаете Кожинова! Для него этого не существует совершенно. Он человек абсолютно бесстрашный. Нет-нет, что Вы! А его отношение ко мне? Я был тогда еще, собственно, “минусник”, никому не известен. Книжку эту забыли — “Достоевского”... Он все это сделал. Ведь если бы не он...
Д.: Он продвинул Вам книжку?
Б.: Только! Только! Только. Я и не собирался.
Д.: Да что Вы!
Б.: Да, и не собирался. И “Рабле” у меня лежал в столе готовый, но я и не думал его публиковать и считал, что это невозможно, и так далее. А вот он явился — и все сделал.
Д.: И прошибал всё?
Б.: Прошибал всё это! Прошибал, и гениально прошибал.
Д: Ну это, конечно... Вадиму, конечно, большая честь, если это так.
Б.: Да. И вообще, я-то его знаю хорошо уже, и достаточно хорошо, — нет, это бесстрашный человек. Нет-нет, что Вы! Даже и речи об этом быть не может — что он испугался Вашей репутации. Да нисколько! Он все время связан с людьми с очень такой репутацией...… неофициальной (усмехается) и так далее.
Д.: Выступает он иногда очень...
Б.: Выступает он — да-а, он...
Д.: Сейчас он, так сказать, один из лидеров так называемых почвенников.
Б.: Почвенников, да-да, почвенников, да, или неославянофилов.
Д.: Да, загибает тут... и антисемитские...
Б.: Да, но видите... Он человек... да... нет-нет, он не антисемит, не антисемит. Это так у него, недоразумение. А видите ли, в чем дело... Он человек очень деятельный. Его не удовлетворяет писание только. Ему хочется действовать, играть какую-то роль в жизни. Не карьеру делать, нет, он не карьерист совсем! Он...… ему деятельность, деятельность ему нужна.
Д.: Мне очень приятно слышать хорошее о людях, с которыми я был связан и в которых я усомнился.
Б.: Да нет, напрасно. Во всяком случае, вот то, что Вы говорите, — это исключено совершенно. Это никакого влияния на него оказать не могло. Скорее наоборот, скорее наоборот.
Д.: Ну, может, ему просто неинтересно стало.
Б.: Он почувствовал бы еще большую симпатию и так далее. Если бы можно было бы, то, вероятно, оказал бы Вам всякую возможную помощь. Да... Нет-нет. Не такой просто...
Д.: Тут у меня в это время очень по-разному люди проявлялись, и я был, естественно, в этом смысле насторожен.
Б.: Нет!
Д.: Ну дай Бог. Видите, у нас с Вами сколько переплетений.
Сам Вадим Кожинов в послесловии беседы Бахтина с Дувакиным пишет: “Виктор Дмитриевич вначале не без обиды замечает: “Он мне теперь не звонит”, а затем даже предъявляет тяжкое обвинение, что я-де “исчез” из-за истории с Синявским, после которой Виктор Дмитриевич оказался в “неблагонадежных”. Полагаю, что Михаил Михайлович достаточно убедительно опроверг сие обвинение (упомяну только, что тогда же, в 1966-м, я подписал характерное для тех лет “письмо” в защиту Виктора Дмитриевича, о чем он почему-то не знал)*. И Виктор Дмитриевич в конце концов говорит обо мне: “Ну, может, ему просто неинтересно стало” (беседовать с ним). Каюсь: диагноз верен. Малаковский и его мир начиная с 1960-х годов интересовали меня мало. Каюсь и одновременно восхищаюсь этим не жалеющим себя (а многие ли способны на такое!) выводом Виктора Дмитриевича Дувакина, память о котором в моей душе неизменна и светла…...”.
III. Таинственный дар
В архиве Георгия Васильевича Свиридова сохранился любопытный документ — звуковое письмо Вадиму Валериановичу Кожинову, которое композитор надиктовал на магнитофон после того, как прочитал книгу Кожинова “Стихи и поэзия”. Публикуем текст этого “письма”.
* * *
“Вопрос о восприятии музыки, поэзии, вопрос вообще о этих двух стихиях творческих, вопрос исключительно сложный. Вы касаетесь его крайне бегло, поверхностно, хотя и говорите об этом категорически. Мне кажется, вы допускаете одну ошибку. Дело заключается в том — как дан человеку дар составлять стихи, так дан дар человеку чувствовать поэзию. Есть люди глухие к поэзии и есть люди глухие к музыке. Я знаю многих музыкантов, которые хорошо разбираются в музыке, и я даже знаю, что это хорошие музыканты, но глухие к поэтическому слову. Это бывает. Далеко не каждому человеку дан дар слышать музыку. Начинает талантливый человек писать стихи, у него талант обнаруживается в любви к поэзии, в любви к стихотворению, точно так же, как талант музыканта сначала обнаруживается в любви его к музыке, а потом из этого вытекает его высший дар к собственному творчеству. Сначала он знакомится с поэтическим творчеством или с музыкальным, любит его, воспринимает, и потом из него родится дар творческий. Но есть люди совершенно глухие к музыке, и никакой культурой пробудить это чувство невозможно, никаким воспитанием.
Глубокого чувства музыки был лишен Толстой. То, что он писал о музыке, это крайне предвзято. Мне казалось, что он понимает грандиозную силу этого искусства, но оно ускользает от него, и поэтому он в конце концов его возненавидел. То же самое с поэзией. Он ее отвергал. Вот он читал одно время Тютчева, а потом отверг его. Он поэзию вообще не любил. Ему не был дан дар ощущения поэзии как великого искусства. Он любил Тютчева за глубину, за философичность, но именно за мышление, а не за саму поэзию.
Мне кажется, далеко не всем дан этот дар, другое дело, если он есть у человека, то культура поможет ему этот дар развить, образовать, научить его разбираться в музыке. Но сама культура не в состоянии дать человеку дара любви к музыке, он дается только от природы. Это то, что называлось в Греции словом “филярмони” — это значит любовь к звуку, вот эта любовь к звуку дается только от природы.