Ребров вжался в спинку стула, ожидая ответа, он давно боялся этого мига и… худшее пришло, буднично, обыкновенно… сейчас уста подполковника, моловшие успокаивающую, обволакивающую чепуху произнесут нечто… и Ребров прекратит сопротивление.
— Кто? — Выкрикнул Ребров.
— Мы переведем от вас безобидного Сеньку и подселим двухметрового громилу с лапищами, ломающими бревна как спички.
— Я побоев не боюсь. — Усталость накатила на Реброва, худшее миновало и… подследственный себя выдал.
Грубинский легко вскочил, крутился рядом с Ребровым, заглядывая в глаза:
— А вы вроде рады? Определенно рады! Облегчение в глазах… дотронулся до предплечья — мышцы расслабились… действительно, кто боится побоев?.. не до смерти же… мы не допустим… Я в курсе, как вас валтузили, я даже горжусь вами… знай, мол, наших… — Грубинский крутанул свой стул вокруг ножки, оседлал, свесив по краям бедренные окорока, сложил руки на спинке стула и глухо, раздельно произнес:
— Вы ждали, что я назову другого человека… и я его назову… это ваша мать!
Ребров почувствовал легкое головокружение и рвотный позыв, схватился за горло, стараясь удержать зловонное месиво рвущееся снизу.
Грубинский, не скрывая торжества, ринулся к графину, налил воды, протянул стакан. Ребров пил долго, одна мысль свербила: если б растянуть этот стакан на всю жизнь, пить до смертного часа, лишь бы мать больше не вспоминали в том кабинете.
Подполковник нажал вызывную кнопку. Вошел охранник.
— Уведите, — скомандовал следователь. Из носика электрического чайника со свистом вырывался пар.
Марь Пална сидела в больничной палате на одного. На кровати возлежал Мастодонт, на тумбочке в вазе рдели гвоздики, принесенные секретаршей.
— Все, Маш! — Мастодонт гладил руку секретарши. — Отпели-отлюбили… я, конечно, хамло, Маш, но… ты… ты для меня не подоконник, не доносы, никогда б не вышло соединиться, врать не стану, другие времена и, что поразительно, нет красного цвета! Могли б по другому прожить, не здесь родится, не сейчас… Все другое… человеческое…
Мастодонт отвернулся к тумбочке, чтобы скрыть слезы, махнул рукой.
— Чего стесняться! Ишь приучили!.. Слезы — плохо… жалость унижает… погибать, но не сдаваться… зато кради, насилуй, убивай… убийство здесь наука… не только физическое, поджидают у колыбели — и сразу понеслась, тянуть жилы до конца дней… — Тяжело задышал.
— Устал? — всполошилась Маша, придвинулась.
— Что там у нас? — Глаза Мастодонта погасли, слезы высохли, порыв истаял.
— Ребров под следствием. На завтра вызвали меня.
— Я его предупреждал. Вот что, Маш… — Мастодонт с трудом сел, зашептал в ухо секретарю: глаза Марь Палны расширились…
Вскоре женщина поднялась, поцеловала Мастодонта. Больной посмотрел на уходящую, будто желал запомнить навсегда:
— Найти себе человека… где хочешь… хоть из-под земли.
— Где ж найдешь? — Женщина склонилась, потерлась лбом о руку Мастодонта.
— Иди, Маш, — тихо отпустил больной. — У тебя впереди жизнь… какая-никакая, а у меня… — и резко отвернулся к стене.
Дверь в палату тихо притворилась.
В камеру за Ребровым пришли, выдали его одежду. Усадили в машину и повезли в центр. По обе стороны от Реброва сидели два хмурых комсомольских упыря, гладких и накачанных.
Подъехал к дому в Плотниковом переулке, сопровождающие ввели Реброва в обыкновенный подъезд обыкновенного дома, испещренный матом на облупленных стенах, окропленный мочой десятков кошачьих поколений, гниющий и сопротивляющийся умиранию.
Поднялись на шестой этаж, позвонили, дверь открыли… В прихожей, приветливо встречая, стоял подполковник Грубинский. Ребров вошел, сопровождающие обменялись с начальником парой слов и… исчезли по немудренным гэбэшным делам: выпить, забежать к знакомым девкам в подсобки, разжиться редким товаром почти за так — все ж власть заявилась.
В конце коридора Ребров заметил незнакомую женщину с седым пучком на затылке, промелькнувшую бесшумно и похоже, опечаленную тем, что в нарушение просьбы-приказа попалась на глаза. Ребров знал, что у комитета в центре сотни квартир, хозяева коих когда-то попали в тенета бойцам вооруженного отряда партии, да так и не выскочили из силков.
Грубинский поддержал Реброва за локоть, провел в большую, давно не ремонтированную комнату. За столом сидела мать…
Мать и сын обнялись, подполковник тактично отошел к окну, то ли высматривая машину своих орлов, то ли пытаясь понять, как не зачахли цветы на окне, неизменно обращенном в темный каменный колодец.
Подполковник прилип к стеклу, будто и не слышал ничего, и происходящее его вовсе не трогало.
— Как ты? — Ребров гладил волосы матери, лицо, руки…
— А ты?.. мальчик!.. — Ястржембская разрыдалась.
Подполковник поморщился и еще заинтересованнее уперся в колодец двора, затем не выдержал, шагнул к столу, уселся, положив пухлые, ухоженные ладони на чистую, но ветхую — со штопками и застиранными пятнами — скатерть.
— Ну-тес, господа хорошие, к делу…
Ястржембская распрямилась, обрела внутренний стержень, вскипела яростью сопротивления, глаза свидетельствовали: старое зэковское — не верь, не бойся, не проси! — до сих пор обороняет от бед репрессированную польку.
— Итак, ваш сын совершил преступление… выкрал важные документы, но мы не жаждем крови… вовсе нет… мы хотим, чтобы нам вернули украденное, если, конечно…
— Если что?.. — Ребров не выпускал руку матери.
— Будем говорить как мужчины… если, конечно, вам дорога мать.
Ястржембская помолодела, будто перенеслась на десятилетия назад, когда ненависть к этим людям выжигала все изнутри, но молодость помогала выстоять, не сгореть…
Ребров сжал руку матери:
— Подполковник у нас дока по завариванию чая… и… по дружелюбному шантажу.
— Вы не изменились, — глядя прямо в глаза Грубинскому произнесла мать Реброва.
— Помилуйте, — попытался отшутиться подполковник, — я вас вижу впервые…
— И я вас… — Ястржембская закрыла глаза: господи! Как давно это было и как явственно проступило сквозь толщу времени. Глаза женщины раскрылись, сухие, в красных ободках от недосыпа и долгих месяцев застарелой хвори. — И все же… Вы не изменились…
Грубинский оглядел этих двоих, ему стало не по себе… или так показалось Реброву? Если люди идут на сотрудничество, а тем более на службу органам, тонкие движения души отмирают, становятся не нужными или сохраняются для маскировки, для усыпления не слишком искушенных врагов: смотри какой я! понимающий, тонкий, сострадающий, вовсе не такой, каким ты ожидал меня увидеть.
— Потеряно непозволительно много времени, — отрубил Грубинский, — или вы возвращаете документы проводок партийной валюты или… в общем, я сказал все… думайте!
Убогий отрывной календарь на стене показывал 18 августа 1991 года. Ребров не предполагал раньше, что органы, полюбившие в последние десятилетия удобства и покой, трудятся и по воскресным дням.
— Что вы можете сделать больше, чем уже сделали когда-то? Ястржембская поправила выбившуюся прядь.
Подполковник молчал.
— Вы не посмеете! — Едва слышно, и от того значительно, предостерег Ребров.
Подполковник молчал.
В дверях появилась хозяйка квартиры — встретились глазами с матерью Реброва и обе поняли, что оттуда! из далекого лагерного далека: только одну сломали, другую не смогли… Подполковник кивнул. Хозяйка исчезла, через минуту принесла чай… Грубинский оттаял при виде любимого пойла, потянулся к стакану с густо коричневым содержимым.
В дверь позвонили, подполковник поднялся, открыл, вошли сопровождающие, один из них обвел Ребровых отсутствующим взглядом и, никого не опасаясь, доложил:
— Завтра! Все готово!
Подполковник кивнул, как показалось Ястржембской с сожалением посмотрел на ее сына:
— Жаль, Ребров, даже не представляете, как жаль, что мы не смогли договориться… видит Бог, я хотел… — подполковник не договорил, машинально вырвал лист календаря с 18 августа, пробежал текст на обороте, спрятал листок в карман, сказал сопровождающим, — на память! — одним махом допил чай, кивнул на Реброва. — Уведите!..