Между ним и Настурцией топорщилась та пачка, что Колодец от щедрот, от возбуждения, сам удивляясь порыву — не жалел ни капельки — отписал Настурции. Притыка взять не решалась, хотя как раз сейчас, — а впрочем когда? — лишние не помешали бы.
Мордасов, как мужчина решительный, зацапнул сумку Настурции, раскрыл, деликатно отводя взор — мало ли, что неподобающее чиркнет по глазам — и швырнул пачку на тюбики помад, пудреницы, и подписанный Нина Ричи платок, о существовании коего модельер и ведать не ведал.
Колодец обмозговывал памятник бабке, и как назло в голову лез бронзовый Гриша-пионер с обломанным галстуком, при всей нелепости Гриши и привлекательное за ним числилось. Что? Приметность некая, стоял Гриша удачно, аккуратно посередке площади и каждый взгляд лип к нему неминуемо и в этом сила Гриши, как сообразил Мордасов, а значит, понадобится о месте захоронения позаботиться; отдельно по центру погоста выпирал, как на болотной глади пузырище газа, холмик с безымянной, как припоминал Мордасов, могилкой и смысл имеется сговориться, чтоб холмик отошел под могилу бабушки и тогда грядущий памятник не хуже Гриши-пионера займет место, завладеет господствующей высотой; а еще Мордасов обдумывал текст памятника, касательно формы надгробья — тут он принужден считаться со скульптором, хотя не без собственного волеизъявления, но надпись вершить никому не передоверит.
Бабке от внука! Нет… бабка грубо, тогда бабушке — слишком по-домашнему, бабуле тоже. Самому близкому другу от Мордасова, достойно, печально, но… не годится, какой же она ему друг? Самому близкому человеку?.. Уже лучше. Придумается в конце концов. Мордасов в приподнятости от недурного замысла улыбнулся едва и Притыка встрепенулась: может отходит от тяжести дурного?
— Ты че? — Настурция безотчетно копировала мордасовское че.
— Ни че! — В тон ответил Мордасов, сгребая пачки денег, водрузил одну на другую, будто видел в этот момент завершенный памятник на холмике как раз в центре кладбища.
Ступни Настурции затекли, забыла, что босая, стегануло ознобом, дрожью встрепенулись плечи — Мордасов тут же заметил — извлек в иноземельных наклейках бутылку.
— Помянем?..
Настурция промолчала, хотела напомнить про бальзамирование, слышала, вызвать надо, но от неуверенности, от холода, от того, что третью ночь не смыкала глаз, сил говорить не нашлось; обжигающая жидкость раскаленным гвоздем провалилась внутрь и стало легче, хотя и мучало сомнение: принято ли вот так сразу, среди ночи, поминально опрокидывать? Мордасов, как видно, и сам не знал, вообще-то ханку глушить не жаловал, в денежных делах голова хрустальной прозрачности требуется да и насмотрелся он пообгрызенных водчонкой мужиков: взять хоть Туза треф, хоть Стручка, хоть любого из братии его должников, но сегодня уж как пошло с утра — приезда Шпындро с начальником-битюгом. Заглатывал чин малосольные, как снегоуборочная машина сугробы. Спят себе безмятежно, не ведая о беде; Шпындро под боком своей купи-продай ненаглядной, начальничек?.. жуть и представить под чьим боком ему сопеть приноровлено. А-а!.. Колодец замотал головой, отгоняя дурное: нет бабки, хоть про гранит мысли, хоть про надпись, хоть про место, а бабки не вернешь. Сколько раз слышал: смерть да смерть, там ушел из жизни, до срока, здесь схоронили, а все думалось не всерьез, там где-то, у других-чужих, будто и невсамделишняя это штука, и прозевал ее приход в собственный дом.
Когда ж она завернула? Когда заползла в бабкину комнатушку, не убоясь лампадки и иконки? Когда он излагал про жулье торговое да выездных, будто шерочка с машерочкой в обнимку на танцах угрюмо милующихся — от необходимости, мужиков на всех не хватало — а все ж не отпускающих одна другую? Или когда требовал властно у Боржомчика добавить? Или когда Туз треф держал обличительный доклад с грустным запахом доноса? Или когда Шпындро танцевал с Настурцией, думая, что Мордасов не сечет, как выездной трется щекой о волосы Притыки? Или когда рассчитывался Колодец, про себя негодуя: «Ну, Боржомчик! Ну, намотал, сучий потрох, лишкаря! Ничего, ко мне на поклон заявишься, отольется непочтение в подсчетах… да кому Мордасову! Неужто Боржом наивно уверовал, что пьяный Мордасов трезвому не чета?»
И все же не один год Мордасов вечерами сиживал дома, внушая себе, что днем-то смерть ленится бродить — пыльно, шумно, электрички да машины болтаются взад-вперед, излюбленная ее пора — поздний вечер или ночь или ее исход и даже уговорил себя, что тянет бабка кроме обильного разнообразием питания — не скупился Колодец — еще и потому, что внук не оставляет зазора для визита смерти, только та сунется, а он тут как тут и надо ж было в этот вечер припоздниться: может расслабился, памятуя, что суббота, выходной и безглазая отдыхает, выработав норму по будням? И неожиданно от скорбного Мордасов перескочил к обыденному: третий день в пыльном оконце комиссионного болтались обманывающие народ надписи «По техпричинам!» «Учет» и прочее вранье и Мордасов прикинул: раз ночь погублена, а ему понадобится телефон для решения посмертных бабкиных проблем, предложить Настурции завтра, в воскресенье, работать. Начальство обожает работающих по выходным, узревая в этом порыв, всплеск энтузиазма и гражданскую серьезность и готовность — вот что главное — ринуться на лишения, нужны они или нет, не в том дело, сам факт примечателен, ради общего дела.
До рассвета покемарили чутко, не раздеваясь, Настурция на скособоченном диванчике, Мордасов в мягком кресле, вытянув ноги на стул с гнутой спинкой.
Утром засобирались на работу. Мордасов долго рассматривал бабку, Настурция почтительно замерла на пороге, не решаясь войти и лишь тревожась, как бы Колодец по второму кругу не нырнул в истерику. Обошлось. Повернулся Мордасов тихо с сухими глазами, подумав, вернулся к кровати, поправил подушку под лимонной головой в седом обрамлении, тщательно поправил, будто верил, что это важно.
Заварил питье, щедро засыпая в чашки из горок чая, так и горбящихся на клеенчатом столе; не труха, ароматный чай, настоящий — не для каждого-всякого; Мордасов пошутил:
— Еще болтают, деньги не пахнут! Вишь, как напитался их запахом чай? Нос аж ликует.
Ложка звякала о закопченный накипью фаянс, свет нового дня делал дом и все вещи в доме совсем иными, не похожими на самих себя всего лишь вчера: новые тени, новый цвет воздуха в комнатах и тишина по-настоящему гробовая в комнатенке бабки проводили черту между днем минувшим и наступающим.
Шли по улице не плечо к плечу, отстраненно, помятуя, с серыми лицами; колкие, недобрые глаза из-за заборов, молча вторгались в чужую жизнь, завистливо вычисляя: вот губит Мордасов еще одну и числа им нет.
Перед площадью в пыли улицы, как почудилось Колодцу, еще с вечера отпечатались следы протекторов машины Шпындро. Мордасов по-хозяйски ступил на площадь и… обомлел. Настурция позади пискнула и затихла. Туз треф не обманул — все вышло, как предупреждал.
Стадион в Лужниках и ярмарка рядом по выходным считались зоной прогулок Шпындро: места коренные с детства, каждый камень истоптан тысячекратно, к тому ж пивной бар перед входом на стадион полтора десятка лет, пока вовсе не переродился в шалман, а позже впритык к нашим дням в безликое кафе-мороженое, занимал Шпындро и его друзей; считалось особенным мужским шиком, приобретенным в студенческие годы тянуть пиво и поигрывать в картишки в своей неосновной, не рабочей, теневой что ли жизни, которая незаметно, а может и, напротив, рывком переродилась в подлинную.
Ссора с Натальей началась ни с чего, как дождь в разгар лета, только-только голубело над головой и вдруг хлынуло. Шпындро молча собрался, дорулил до забора стадиона; за отштукатуренными палками-брусьями ограды благолепно прыгали рабы тенниса и притеннисного мирка; оплел педали и руль хитрыми капканами, глянул на следы вчерашнего столкновения — все выплатят — и двинул к ярмарке.
Под железнодорожным путепроводом клубился люд меж шашлыками и беляшами на лотках; с шатких столов в розлив торговали бывшими иноземными напитками; с ядовитыми цветами пузырящихся пойл все пообвыклись, забыв в далеком далеке лет до дрожи захватывающие названия; меж унылыми жестянками-вместилищами использованных стаканов вились облачка мух, витали запахи распаренных человеческих тел.