Гуго Хейтель увел свою невесту в тот самый момент, когда последние, утратившие яркую силу языки металла легли в ковш. Непривычную опустошенность и усталость почувствовал тогда Денис. Пожилой завальщик сказал, подавая ему коньки:
— Барышня велела тебе наточить.
Денис положил коньки в харчевой мешочек, пошел домой. Евграф стоял на коленях в горнице, обухом топора загонял на место приподнявшуюся половицу, а над ним склонилась Любовь Лавина с сумкой на узком плече. Они о чем-то говорили, но появление Дениса сковало их конфузливой немотой. Девушка быстро накинула шерстяной платок, скрыв светлые, с рыжинкой закатного солнца волосы. С детской тревогой и вызовом смотрели на Дениса умные серые глаза. Тогда Денису захотелось сорвать с нее бабий платок и охладить равнодушным словом, чтобы она, эта маленькая птичка, не пыжилась, потому что он совершенно не замечает ее. А когда Любава, прижимая к боку сумку под простым полушубком, ушла, Евграф криво усмехнулся:
— Хорошая у твоего дружка Хейтеля невеста, а?
— Ладно, братка, придуряться-то! Я ничего не видал.
Полученные от брата листовки Денис принес в цех. Читал листовку полным молодым голосом. Не замолк, когда протиснулся к нему Гуго Хейтель.
Звонкая пощечина ошеломила Дениса. Аккуратно сложив листовку вчетверо, он передал ее подручному. Потом с невероятной медлительностью обеими руками взял Гуго Хейтеля за манишку, поднял. На кулаках вынес из цеха и, только тут придя в себя, осторожно положил на кучку шлака.
В тюрьме держали Дениса девяносто дней. Последний раз фотографируя его в профиль, тюремный чиновник, прыщеватый господин с приплюснутым носом, сказал довольно:
— Твою физиономию не забудешь: разбойная. На Крупновых не жалеем бумаги, всех сфотографировали. — Он улыбнулся вежливо-нахальными, навыкате, как у старой собаки, глазами. — Второй раз не попадайся: пропадешь. Кланяйся в ножки герру Хейтелю и дочке господина директора гимназии. Говорят, ты просто бешеный дурак и золотой мастер.
Первым человеком, встретившим Дениса апрельским солнечным днем на воле, была Люба. Мелкими крапинками едва заметных веснушек покрылось посмуглевшее от весенних ветров лицо, припухли губы, а нижняя чуть треснула. Тихим, горячим шепотом говорила девушка:
— Славный юноша, смелый человек, но так не надо.
— Жалко инженера?
— Тебя жалко, Денис, тебя. Нельзя так.
— А как же?
— Вместе будем думать. — Загадочно улыбнулась, облизала треснувшую губу, сунула руку в карман его пальто, сплела свои пальцы с его пальцами. — Ты должен меня слушаться. Я старше тебя на целых два года.
— А меня кто будет слушаться?
— Да я же и буду…
До дому проводила Люба Дениса и в дом вошла, смело сняла пальто, платок, встала перед ним в темном платье. На шее пульсировала жилка, наивно круглились девичьи груди. Когда юркнула в горницу, мать сказала:
— Каждый день, как ласточка, прилетает к нам.
Пошел проводить Любу. В темноте шумел теплый дождь, могучий поднимался дух от оживающей земли, клокотали в яру ручьи. Скрежетанием ломающегося льда тревожила Волга хмельную весеннюю ночь. Укрывшись с головой плащом, Денис и Люба стояли под голой березкой, окутанные влажным туманом. С тех пор бережная, преклоняющаяся любовь связала Дениса с девушкой.
Маленькая, неистовая, она не щадила своих опаленных зноем, треснувших губ. Потом вдруг замирала на руке Дениса, пугая его безжизненным покоем. Проходила минута-другая, и снова, будто журчание ручья, тек ее чистый тихий голос.
Часто приходила Любава в дом Крупновых, читала рабочим книги, спорила с ними. Удивительно было Денису видеть среди сильных и грубых людей ее, хрупкую, нежную, слышать тихий, с повелительными интонациями голос.
Однажды, возвращаясь с нелегального собрания, они перебрались на лодке за Волгу, в Нижнюю Часовню, там повенчались. Люба не опустилась, как предрекал ее отец. С годами похорошела, будто налитое яблоко, овеянное августовскими зоревыми ветрами; жесткими и сильными стали маленькие руки. Чистоте и порядку ее дома завидовала не одна соседка. По всему рабочему поселку славилась семья спаянностью, трезвостью, чувством собственного достоинства. Незримые прочные нити связали Крупновых с рабочими кружками Поволжья и столицы…
После работы спускались к реке. Далеко вверх, до Лебяжьего проранка, гнал Денис лодку. Жена сидела за рулем, напевала песенку о перепелке. Катал он ее по заводям и протокам, потом складывал весла, как птица крылья. Любава пересаживалась на его колени. Лодку медленно сносило течением.
Алмазными звездами горело над Волгой небо, и чуден был ночной мир вокруг: вверх глянут — небо, вниз посмотрят — все то же небо, с теми же как бы дышащими звездами и тем же круторогим месяцем…
Александр и Рэм Солнцев передали печь второй смене. По дороге в душевую их догнал Денис.
— И я был добрый, да жизнь отучила. Бей зайца по морде, волчьи зубы отрастут. Честное слово, Денис Степанович, я изобью Саньку, — говорил Рэм с усмешкой.
— Сань, боишься? — спросил Денис.
— Рука не подымется на сироту, — не сразу ответил Александр.
Вдруг в лице Рэма мелькнуло что-то жестокое и решительное.
— Мое доверие и тем более дружбу нелегко завоевать. Даже отцу родному, — с каким-то особенным значением сказал Рэм. Он вполне насладился смущением Александра, усмехнулся. — А тебя считаю другом. Цени, Сашка.
— Ладно. Ценю.
— Не переходи дорогу. Понял?
— Дорога твоя путаная, как лисий след.
— Я сомну любого, кто встанет на моем пути.
— Ты о Марфе Холодовой, что ли?
— Хотя бы! — Глаза Рэма нагловато и умно улыбались. — Я отдал ей свою рыбу. Сулилась отблагодарить: звала на уху.
Папиросу докурил до конца, обжигая красные беспокойные губы.
Александр вспомнил: как-то на гулянке в комнате знакомых девушек Рэм ругал мачеху, плакал, а потом горячим утюгом крест-накрест провел по своей обнаженной груди. Две полосы, как два розовых шарфа, перекрестили грудь. Марфа Холодова смазала вазелином и присыпала содой обожженную кожу. А Александр сказал ей: «Не знал, что тебе нравится жареное, а то бы давно опалил свою башку в мартене».
— Слушай, Александр Крупнов. Одна женщина бросила меня, когда мне было два года, — это мать. Другая поссорила меня с отцом и выжила из дому — это мачеха. Третья должна быть моим другом. Кто помешает этому, того я сомну. Понял?
Парни встали в позу драчливых петухов. Денис растолкал их:
— Ошпарю кипятком, ощиплю! Эх, Рэмка, зря ты ушел от отца. Скучает, поди, по тебе?
— Хо! Бодряк железобетонной конструкции. Что ему? Жена молодая…
— Не наскакивай на родителя, Рэм.
— Хо! На моего Тихона Тарантасовича нападать — все равно что лбом броневую плиту таранить. Жесткий подход к человеку я тоже считаю самым честным. Мягкие люди — притворщики, хитрюги.
Денис сжал плечо Рэма.
— Не смотри высоко: глаза запорошит. А ну как человеку не понравится твой жесткий подход? Ты не наговаривай на Тихона Тарасовича, да и на себя. Люди вы добрые.
— Он добрый с женой да с моей сестренкой Юлькой. Во всем потакал ей. А меня, знаете, как школил без матери-то? Наступают каникулы, диктует: «Рэмка! Можешь отдохнуть — иди в каменоломню. Заработанные монеты твои». Впрочем, он прав, мой Тихон Тарасович.
Ливнем шумела в душевой вода, двигались, поворачиваясь, сильные, мускулистые тела рабочих, слышался смех, говор. Одни раздевались, другие одевались, мылись, отдыхали на лавках.
Денис мылся такой горячей водой, что Александр и Рэм только головами покачивали, опасливо косясь на его красное тело.
— Потереть тебе спину? — спросил Александр.
— Сначала я вас, ребята, потру, потом вы меня. Идет?
Левой рукой Денис зажал под мышкой голову Рэма, правой тер мочалкой его спину. Вьюном извивался Рэм, визжал:
— Хватит! Денис Степанович, хватит! Обдерешь, как кролика!
— Ага! Не терпишь. А ну теперь тебя, Саня! — Денис медведем попер на сына. Но сладить не мог: не удалось повернуть спиной к себе, как ни хватался за шею и плечи парня.